Вячеславу Улитину
Мне хочется писать о грибах. Их чистый здоровый запах и светлые образы подавляют во мне злость и будят добрые чувства. Надоело слышать и видеть политических, финансовых, духовных уродов. Надоело ощущать тлетворные веяния времени. Спасибо, милые грибы, что в трудную минуту вы оказываетесь рядом и проситесь в положительные литературные герои!
Знакомые говорят: дело не в грибах. Просто ты избегай уродов, не смотри на них и описывай людей нормальных. Я отвечаю: уроды – на виду, нормальные люди нынче прячутся, боятся за свой душевный покой, за честь свою и жизнь, и их, нормальных, так же нелегко разглядеть за сонмищем сказочных чудищ и оборотней, как благородные грибы за множеством ядовитых поганок.
Вот и в выборе сравнения на память пришли грибы. Но я признаю, конечно, что засилие уродов чудится в смутную историческую пору.
Съедобный гриб – последний друг человека, его истинный меньший брат, в сравнении с новым поколением домашних животных. Я недавно писал о том, как в реформы сытые ухоженные собаки перегрызают сородичам глотки, а раньше о таких происшествиях я слыхом не слыхивал. Как говорится в одном современном стишке:
Псы озверели, коты одичали.
Подобных реформ мы вовек не встречали.
А у животных, между прочим, социальное положение устроено на людской лад. Нищие у них тоже есть, бомжи и «новые русские», и чем жизнь пса благополучнее, тем он наглее и свирепее. Как хозяин…
Давешнее лето было у нас довольно сухое, и грибы обильно росли только на северо-востоке земли владимирской: такие у меня о них были сведения. В сезон из-за многих дел я ни разу не выбрался в лес, но поздней осенью, в конце октября мы с приятелем уговорились поехать на его дребезжащем драндулете под названием «Москвич» в грибное место за Ковров. Приятель мой, артист декламаторского жанра, из Москонцерта, плохой ходок по лесам: идет-идет и вдруг захромает, начнет стонать и жаловаться, что стер ноги; сядет на пенек, скинет сапоги, шерстяные носки и с блаженством на лице (оно у них, артистов, преувеличенно отражается) гладит себе пятки, чистит между пальцами и приговаривает: «Ножки, вы мои ножки». Не поднять его тогда в поход даже громозвучным сигналом боевой трубы. Я с ним не люблю ходить (а так он человек хороший). Я вообще предпочитаю бывать в лесу один. В конце концов приятель со мной и не пошел, и вспоминаю я тут о нем лишь потому, что он отвез меня в заповедную лесную деревню и устроил на ночлег к своей знакомой крестьянке Полине Ивановне.
Ехали мы долго, чинились в пути и деревни достигли к вечеру. Было очень холодно. Я и с утра чувствовал себя не совсем здоровым, а по приезде увидел, что разболелся окончательно. Пощупал лоб, поклацал зубами, выгоняя озноб наружу, и невольно пробормотал:
– Кажется, заболел.
На это приятель, по любому поводу разражавшийся стихотворными строчками, ответил с шекспировской страстью, протянув ко мне руку и сделав безумные глаза:
Прощай, отец… дай руку мне:
Ты чувствуешь, моя в огне…
Приятель, надо сказать, человек крупный, в физическом смысле, а голос у него напористый, громкий, отчетливо слышный в последнем ряду концертного зала. Ему бы Маяковского на сцене сыграть, но слабоват характером, и тут громкий голос не спасет.
В избе мы окунулись в тепло, уют и потрясающий запах пирогов. Под дощатым потолком неярко светила лампочка, закрытая тканевым абажуром. В левом верхнем углу горницы чуть колебался сиреневый огонек лампады, похожий очертаниями на птичье перышко, а за огоньком смутно виднелась икона в тусклых золотистых ризах, старинная, наверно (позже ее у Полины Ивановны украли залетные мазурики, сперва попробовав задешево купить). Хозяйка сидела у стола под лампочкой и пальцами левой руки сучила толстую нить из овечьей шерсти, а в правой держала веретенце, которым вкруговую помахивала, сматывая пряжу. Запомнилось мне, что она была с непокрытой седой головой, в очках, обрезанных валенках и хлопчато-бумажном спортивном трико, выглядывавшем у нее из-под юбки и морщинившимся у щиколоток. Она оставила работу и всмотрелась в нас, топчущихся у порога, а узнав артиста, торопливо поднялась со словами: