Путь от часовни до личных покоев короля проходил через длинную галерею, где толпились придворные, желавшие лишний раз показаться перед своим государем, и всякого рода просители, попавшие во дворец по протекции или за взятку. Король Генрих ненавидел эту галерею: пройдя через нее, он лишался даже той жалкой частицы религиозного чувства, которую давала ему утренняя молитва. Людские помыслы были настолько далеки от идеалов веры, что религия начинала казаться Генриху фантазией, имеющей мало общего с реальностью. Подобные мысли пугали короля, он мрачнел и с трудом скрывал раздражение.
В то же время его жена Екатерина, находясь в прекрасном расположении духа после заутрени, милостиво улыбалась народу. Королева лишь в периоды собственных неудач замечала несоответствие между тем, что говорили священники в церкви, и тем, что было в жизни. Тогда она плакала и обвиняла причинивших ей огорчение людей в несоблюдении религиозных заповедей и в отступлении от веры. Своим доверенным фрейлинам королева шепотом поясняла при этом, что главным виновником всех бед, происходящих с королевством и лично с ней, является, конечно же, сам король, известный вольнодумец и циник.
Генриха возмущали выпады Екатерины против него. Он женился на ней не по любви, а из высших государственных соображений; из подобных соображений и она вышла за него замуж. В отношениях с женой король старался соблюдать правила, основанные на принципах взаимного уважения и невмешательства в жизнь друг друга, однако Екатерина постоянно нарушала эту договоренность, и часто вела себя враждебно в отношении Генриха. Ее женские обиды причудливым образом перемешивались с присущим Екатерине религиозным фанатизмом, создавая ядовитую смесь ненависти и презрения, которая стала совершенно непереносима для Генриха в последние месяцы.
Простившись с женой у дверей своих личных покоев, Генрих не смог сдержать облегченного вздоха, не оставшегося незамеченным членами Ближнего Королевского Совета. Многозначительно переглядываясь, они проследовали за королем в зал гобеленов, где Генрих обычно отдыхал после заутрени. Здесь слуги быстро и ловко сняли с шеи короля тесное жабо, распустили шнуровку на камзоле и ослабили подвязки на чулках. Генрих грузно опустился в большое кресло, вздохнул еще раз и сказал своим приближенным:
– До чего не люблю я современную мужскую моду! Чертовы чулки с чертовыми подвязками сжимают ногу, как «испанский сапог». Камзол не дает дышать, а жабо, мало того что давит горло, так еще не позволяет повернуть голову. Тому, кто телом тощ, и то нелегко, а каково мужчине дородному, да тучному, – такому, как мне. Кровь приливает к затылку, в глазах темнеет, а лодыжки так болят, что начинаешь хромать, подобно нищему калеке.
Члены Совета сочувственно поддержали короля:
– Вы правы, ваше величество! Ужасная мода!
– Ужасная. Да, ужасная, – повторил Генрих. – Одно, хорошо, господа, – буфы широкие, не стесняют задницу, и гениталии также не стеснены. Это очень важно для продолжения рода, господа, чтобы гениталии не были стеснены, – мне ведь еще предстоит обзавестись наследником. Моя жена родила мне дочь, да на том и успокоилась, а мне нужен сын – принц и будущий король. Сэр Джеймс, вы хотите мне что-то сказать? Говорите.
Вперед выступил человек выше среднего роста, скорее молодой, чем зрелых лет. Почтительно поклонившись королю, сэр Джеймс потрепал свою изящную темную бородку и вкрадчиво проговорил:
– Ваше величество, то, что я сейчас скажу, вы можете счесть неслыханной дерзостью, но моя совесть и мое чувство долга побуждают меня сказать вам это, даже если моя голова будет срублена палачом и выставлена на всеобщее обозрение на мосту.