Он стоял там. Рене Магритт. Неподвижно. Застывший в этом плоском, не прощающем свете, что не отбрасывал теней, но лишь подчеркивал ту странную, оскорбительную обыденность его облика. Человек. Да, человек – так, как его вылепило время, как его сковало это неумолимое, требовательное, вечно спешащее время, облачившее его в эту «униформу» – не солдата, нет, но нечто куда более коварное, куда более прочное. Пальто. Темное, глухо застегнутое, скрывающее – что? – грудь, дыхание, то слабое, уязвимое биение жизни, что отличает живое от камня или хорошо сшитого манекена. Пуговицы, рядком, как маленькие, немые свидетели его нерушимости, его отгороженности. И шляпа. Котелок. Твердая, круглая скорлупа, венчающая голову, скрывающая волосы, форму черепа – все то личное, что могло бы хоть намеком выдать в нем «этого» человека, а не «любого» человека. Он стоял так, будто ждал чего-то, но без всякой надежды, без нетерпения – просто стоял, как скала, как столб, как нечто, что время могло бы обтесать, но не сдвинуть.
За ним – или, быть может, «перед» ним, ибо свет был столь обманчив, а пространство вывернутым наизнанку – простиралось нечто неопределенное. Низкий парапет, грубый камень, линия раздела. Раздела между ним – этим плотно упакованным, непроницаемым «Я» – и тем, что лежало за ним. А за ним… Господи, что там лежало? То ли море – серое, свинцовое, без горизонта, без чаек, без волн, что бьются о берег с тем шумом, что напоминает о жизни и смерти, просто серая, бездонная «масса» воды, несущая в себе тяжесть всех невыплаканных слез мира. То ли небо – такое же серое, такое же бездонное, низкое, давящее, полное невысказанных угроз и предчувствий, которое не обещало ни солнца, ни звезд, ни даже дождя – просто «серость», простирающаяся до бесконечности. А может, это был дым. Дым заводов, дым городов, дым всех тех усилий, что человек прилагает, чтобы скрыть от себя самого свою собственную пустоту или свою собственную, неудобную, дикую природу. Неважно, что это было. Важно, что это было «там», за парапетом, за границей его мира, и оно было велико, безлико и равнодушно.
И вот тогда. «Тогда». Прямо перед ним. Не в руках, не в кармане, не на земле – но в воздухе. Висящее. Невозможное. Яблоко. Зеленое. Сочное. Невероятно, вызывающе «зеленое» на фоне всей этой серости и черноты. И оно не просто висело. Оно «заслоняло». Заслоняло «лицо». Ту часть человека, что должна была говорить о нем все – глаза, морщинки у рта, линия челюсти, – все то, что делает его «этим» человеком, а не безликой фигурой в пальто. Яблоко. Круглое, совершенное, банальное и при этом – чудовищно, непостижимо важное. Оно висело там, как завеса, как барьер, как тайна, которую нельзя разгадать, потому что она… слишком проста? Слишком сложна?
«Сын человеческий», – сказал бы он сам, или кто-то другой сказал бы о нем, глядя на эту фигуру, застывшую в неопределенности. Сын человеческий. Как тот, первый, что ел яблоко в другом саду, и как все те, что пришли после него, несущие на себе бремя этого знания, этого выбора, этой вечной, неутолимой жажды чего-то – чего? – что всегда оказывается скрытым, всегда заслоненным чем-то другим, чем-то таким же простым и таким же непонятным, как это зеленое яблоко. Это не яблоко греха, может быть, в чистом виде. Это яблоко «скрытого». Яблоко «невидимого». Яблоко «Я», которое спрятано так глубоко под слоями приличий, страхов, желаний и вот этого самого, обыденного, зеленого яблока, что ни сам человек, ни тот, кто смотрит на него, уже не может его разглядеть. Он стоит там, Сын человеческий, в своем пальто и шляпе, перед серым ничто, и перед его лицом висит яблоко – яркое, живое, зеленое – вечное напоминание о том, что самое главное в нем остается… «невидимым». Навсегда. Спрятанным за этой круглой, зеленой, совершенно обычной тайной.