– Исписался… к черту исписался. Никак и ничего больше, понимаешь? Лишь поделки да глупость из-под пера.
– Знаешь, это уже седьмой. – задумавшись, сказала она.
– Седьмой?
– Из кругов Данте, нет, седьмой с половиной; он назывался «Повторением», просто все это где-то между, ты – где-то между… Помнишь значение седьмого и восьмого?
– Вруны, кажется.
– Седьмой – насильники, восьмой – обманщики. А ты обманываешь, потому что как может исписаться тот, кто не умеет писать, вот в этом повторение.
– Да хватит тебе. Опять по новой.
Пустая бутылка громко упала. Слишком оглушительно для замолчавших вдруг людей, устало смотрящих на что-то свое, на бестелесность окутавшей их пустоты, на друг друга. Она лежала и задумчиво пыталась разглядеть что-то в его лице, он же, удивленный новым открытием, смотрел на правую руку, которая отчего-то дрожала и не слушалась своего господина, своего кукловода, забывшего натянуть накануне нити. Стебли риса, выращенные на далеких полях, были уязвимы, горы, созданные самим временем, когда-нибудь обратятся в пыль. Да, даже звездам и солнечным системам однажды придет конец – но тебе? Твоей сильной руке, еще недавно сжимающей ритино жалкое бедро в полутьме угловой комнаты, обычной комнаты, любой комнаты, пусть в ней не будет углов и стен? Нет, это было сложно, нечестно; игра в престарелого или ребенка, в тех, кто не принимает слабость: сжатие руки, разжатие руки, звон стягивающихся и разглаживающихся мышц. Слишком сложно. Слишком однообразно; почему она не придала этому никакого значения, почему для тебя это не имеет никакого значения; бутылка упала, привет-прощай молодость, сила. Когда вы успели ее выпить? Когда вы начали говорить, когда? До падения бутылки – до разжатия пальцев, до слабости – миллионы лет назад, с ней твои секунды прогорают или останавливаются: сложно различить.
Она что-то говорила, уставившись пустым взглядом в стену. Плевать. Сжатие и разжатие руки; быстротечность волны, олицетворяющая собой движение из ладони в кулак. Так банально, что слабость приходит тогда, когда в мыслях ты чересчур далеко – сидишь и должен бы причитать о своих неудачах, не представляя, как из-за поворота выглядывает что-то еще, только ты не можешь – белоснежность всего, критика, соитие, отданное власти привычке: во всех этих вещах нет слабости, силы нет; cлабость есть в руке, в пустой бутылке, что эхом отдается в сознании – как финальный аккорд, призванный для срыва аплодисментов; но их нет – только нагота и темнота царствуют, верховодят, кукловодят; вот вы и кружитесь вокруг; что она говорит?
– Слушаешь?
Нет, не слушает. Смотрит и думает обо всем сразу и ни о чем конкретном. Помнишь, как это было? Подобрать бы эпитет: сладостно, отвратительно, странно, жутко, литературно, жизненно; может, критически? Да, критика – это отличное слово, не зря оно связано с тобой, не зря критика – почти что твое отчество; хорошо так рассуждать, все этим объясняется, даже она – нет, такая, как она. Она… ну уж нет. Пустая бутылка, эхо да рука – вот все, что имеет значение. Никак не обнаженная и несчастная женщина рядом – особенно после одного ужасного раза, про который иногда вспоминается, о котором иногда проскакивают черно-белые сны. Лучше черно-белые, чем белые; как после такого можно возводить ее в категорию пустых бутылок, как сравнивать?
– Миша, ты мог бы и посмотреть на меня. – тихо сказала она, продолжая смотреть на стену. Ей не особенно хотелось смотреть на стену, не особенно хотелось говорить об этом. – Я больше не буду, сегодня, через полгода; может статься, что и никогда. Условие в одном: посмотреть, чтобы в твоих глазах я могла бы прочесть, знаешь, что ты…