Хотите понять, насколько бедным было у человека детство, спросите его, сколько окон имелось у них в доме. Не еды в холодильнике, не вещей в шкафу, все это обманчиво. Мера бедности – окна. Да-да, именно окна. Их количество. Чем их меньше (если они есть вообще), тем беднее семья.
Как-то знакомая попыталась мне возразить. «Ну а, например, – предположила она, – если окно в доме одно, но огромное, с видом на сад? Знаешь, такое широкое и нарядное? Какая же это бедная семья?»
На мой взгляд, так может говорить только тот, кто даже не представляет себе, что такое бедность. Вид на сад? Широкое нарядное окно? Да откуда там быть саду? И как это – нарядное окно?
В мире бедности даже понятий «широкое окно» или «вид из окна» не существует. В нем окно – это мутное стекло, заставленное покоробившимися фанерными полками. Неизвестно даже, открывается ли оно. Это грязный прямоугольник рядом с засаленной вытяжкой, которую, скорее всего, тоже никогда не включали.
Вы понимаете, что такое бедность, и вправе рассуждать о ней, только если сами через нее прошли. Если вы бедны. Или были бедны. Я подхожу под обе категории. Я родилась и выросла в бедности. И продолжаю в ней жить.
Что навело меня на такие мысли? Наверное, девочка напротив. Несмотря на то что у школьников наступили летние каникулы, линия Яманотэ выглядела странно свободной. Все пассажиры сидели уткнувшись кто в телефон, кто – в книжку.
Девочке можно было дать лет восемь, а можно и все десять. Слева от нее сидел парень со спортивной сумкой у ног, а справа – две девушки с большими черными бантами в волосах. Девочка, по-видимому, ехала одна.
Она была совсем худенькая. На загорелой коже бросались в глаза белые пятна витилиго. Серые шорты, бирюзовый топ на бретельках, ноги такие же тощие, как руки. Стиснутые губы, напряженные плечи – точь-в-точь я в детстве. Тогда-то у меня в голове и всплыло слово «бедность».
Я не сводила глаз с ее растянутого топа и кроссовок, когда-то, видимо, белых. Что, если сейчас она откроет рот и я увижу там гнилые зубы? Я заметила, что с собой у нее ничего нет. Ни рюкзака, ни сумочки, ни клатча. Билет и деньги у нее, наверное, в карманах. Не знаю, может, у девочек этого возраста теперь модно ездить в поезде налегке, но меня это немного встревожило.
Захотелось встать, подойти к ней и заговорить – неважно о чем. Обменяться парой слов, будто поставить для себя маленькую, никому больше не понятную пометку на полях ежедневника. Но о чем мне с ней говорить? Ну… например, о ее черных волосах – даже со стороны видно, какие они жесткие. О них мне определенно есть что сказать. Они даже от ветра не разлетаются, я знаю. Витилиго пройдет, когда подрастешь, так что не обращай внимания. Или все-таки заговорить об окнах? У нас дома окон не было – по крайней мере, таких, из которых хоть что-то было видно. А у тебя есть?
Я глянула на часы. Ровно двенадцать. Поезд рассекал неподвижный знойный воздух. «Следующая станция – Канда», – сообщил приглушенный голос из динамиков. На станции двери вагона со вздохом открылись и внутрь ввалился пьяный старик. Еще только полдень, а он уже едва держится на ногах. Пассажиры тут же расступились. Старик издал протяжный стон. Борода с проседью, растрепанная, как металлическая мочалка, закрывала пуговицы заношенной рабочей куртки. В одной руке он сжимал замызганный пластиковый пакет, а другой попытался ухватиться за поручень, но пошатнулся, потеряв равновесие. Двери закрылись, электричка двинулась дальше. И только тогда я заметила, что девочки передо мной уже нет.