НГ Ex Libris, 08.07.19
Мир как текст – ницшеанский концепт, и это не метафора, а руководство к действию. Писать текст (интерпретировать мир) надо самому. И способны к этому, увы, немногие. Большинству нужны готовые рецепты. Не случайно Заратустра уже в своей первой речи говорил о «последнем человеке». «Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким». ««Мы ставим свой стул в середине, – говорит их («последних людей» – А.Б.) ухмылка, – одинаково далеко от умирающих воинов и от довольных свиней». Но это посредственность, хотя и называют ее теперь умеренностью»». Заратустра ищет и находит перспективу: он противопоставляет «последнему человеку» сверхчеловека. И мы не скроем, что если уж речь зашла о текстах, то нашей задачей будет противопоставить и «писателям для последних людей» сверхписателей. Рассудит история? Рассудит, прежде всего, битва. И битва возвращается. Вот оно – вечное возвращение равного. Стремительный концепт Ницше – чеканить на мгновении признаки вечности. Сбросить вслед за Заратустрой с плеч карлика тяжести – дух уныния, усталости, поражения. И отчеканить победу. Сверхчеловек это не какое-то фантастическое существо, это человек, поднятый над самим собой.
Бодрит свежий ветер. Пора проветрить времена. «Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!» «Сколь многое еще возможно!» Так говорил Заратустра.
Ницше – самый русский из европейских писателей. Ницше – Достоевский наоборот. Он признавал это сам: «…странно, но я ему благодарен, хотя он неизменно противоречит моим самым сокровенным инстинктам». «Достоевский – это единственный психолог, у которого я мог кое-чему научиться; знакомство с ним я причисляю к прекраснейшим удачам моей жизни». Вслед за Достоевским (и, конечно, вслед за Шопенгауэром) Ницше продумывает самые трагические основы жизни. И – делает прямо противоположные выводы. Ницше «узрел обратный идеал: идеал веселейшего, полного жизни и мироутверждения человека, который не только научился мириться и ладить с тем, что было и есть, но хочет его повторения». Он возвращает (в силу вечного возвращения – не так ли?) древнейший герметический принцип «Что вверху, то и внизу. Что внизу, то и вверху». Он разрешает и себе (и нам) бросаться в разные стороны. Твои вершины – это твои пропасти и наоборот. Из твоих скорбей да поднимутся твои радости.
«Кое-чему научил» его и Лермонтов, правда, все с той же герметической «точностью до наоборот»: «Совершенно чуждое мне состояние – эдакая западноевропейская пресыщенность: описано совершенно очаровательно, с русской наивностью и подростковой умудренностью…». Это о «Герое нашего времени» (в «Ecce homo» русский фатализм, тем не менее, предлагается как последнее лекарство). И – как воскресение – из «Отцов и детей» Тургенева высекается «истовая вера в неверие».
Вполне вероятно, что русская литература подтолкнула Ницше не только к обдумыванию его основополагающих концептов, но и к выражению их в литературной форме. Его не устраивала философия как система – он видел в этом «недостаток честности». «Так говорил Заратустра» – и поэма, и философский роман, и книга притч. Да ведь и для нас, для русских, система всегда пагубна. Наша философия – это наша литература. Быть может, потому что нами движет другой род познания? Быть может, потому, что нами движет наша чрезмерность?
Трагедия – по Ницше – рождается из духа музыки: «новая форма познания – трагическое познание, которое, чтобы быть вообще выносимым, нуждается в защите и целебном средстве искусства». О, эта целебная сила иллюзий! А ведь он и Гоголя обожал, в один ряд ставил с Байроном и По. И – еще двадцатилетним – положил на музыку «Заклинание» Пушкина.