Вывернутый из рукавов, умирающий налево, умирающий направо, так приближался, а может, и удалялся, вслед за троллейбусом, как будто и сам был троллейбусом, как будто еще держался за провода, питался – током ли, напряжением, как учили еще в пятом или в шестом… и уже срывало штанги токоприемника и штанги раскачивались широко, чертили над проводами, задевая, искря, нелепо, неправильно, как будто размахивали руками перед тем, как упасть, выскакивала шоферша в пассажирскую дверь, что у нее почему – то не было отдельной, своей, натягивала брезентовые рукавицы и присаживалась, как будто ей стыдно, что виснет на стропах, заводит штанги на провода, он хотел рассмеяться, словно это ему заводят обратно, что – то сдавило в груди, он закашлялся, захотелось осесть на тротуар, давиться, троллейбус уже отъезжал, а он уже входил в магазин, здесь продавали соки, ножи, покупали навигаторы, гаджеты, коньяк и селедку, в канцелярском глазели фломастеры, из – за кассы высилась продавщица, не поворачивалась лицом, у лица был шанс оказаться другим, как в классе пятом или шестом, когда Ом не придумал еще свой закон, и сопротивление не было поставлено в знаменатель, что чем больше сопротивление, тем все меньше и меньше…
– Что – нибудь подсказать? – заулыбалась она.
Он не сказал ей, что она расфуфыренная дура, не сказал ей, что она пластмассовая кукла, он не нарушил ее супермаркетный сон, не признался, что хочет умереть, он просто спросил, есть ли у нее кролики.
– Кролики?
– Да, кролики, – упрямо повторил он, пытаясь заглянуть под эти накрашенные перламутром фальшивые веки, может ли быть там еще хоть какая – то обратная сторона, он все еще надеялся проложить путь, пробраться задами или складами, пусть даже через эти мусорные свалки, где ему подошли бы любые лекарства, и даже эта мымра, с наведенными акриловыми бровями, вся в какой – то оранжевой пудре, крашенная хной или не хной…
– Нет, у нас только канцелярские, – ответила она.
– А дома?
– Дома?!
Ее как будто ударило током, а может быть, напряжением, хотя напряжение не бьет, а поражает, он знал с пятого или с шестого, хотя, смотря, сколько вольт, если бы эта тварь умерла, подумал он, сдохла бы от своих кривляний прямо здесь, за кассой, было бы здорово, и мне бы, наверное, полегчало, я мог бы вызвать полицию, скорую, констатировали бы кровоизлияние в мозг, возможно, я даже познакомился бы с ее отцом, голливудским продюсером, присутствовал бы на похоронах…
Она усмехнулась:
– Дома, да.
Он уже находил себя у себя, сидел в своей комнате, вспоминая вчера, а может быть, завтра, эту расфуфыренную мымру, не убить, нет, а холодно, медленно изнасиловать, это была бы работа, изнасилование как работа, как труд, он по – прежнему сидел в комнате, в этой или в другой, в серии своих комнат, серых, однообразных, где налево ванная, направо туалет или кухня, а какая разница – еще готовишь или уже летишь в черной, зловещей вертикальной трубе, течешь в горизонтальной, как и все остальное, давно уже переваренное, однообразная разноцветная жижица, местами густая, а вот и пластиковый пакет, гаджет, кожура от банана, обложка глянцевого журнала, а вот проплывает и он – некто по имени, в неопределенности своего положения, в распаде чувств, в недоверии к разуму, бесконечно ищущий и не способный найти, он знает или ему так только кажется, а может, это так и есть, было или не было, пытается вспомнить и забывает, хочет спросить, но спрашивать не у кого, никому больше нельзя доверять, все может оказаться обманом, находит ли он себя в комнате или в троллейбусе, сидит, лежит или идет, если бы только все разворачивалось как история, необходимость причин и следствий, последовательность событий – тогда не оставалось бы и времени на рефлексии, а ведь его и так почти не осталось, будущее ушло в прошлое, как в песок, он так ничего и не достиг, ничего никому не доказал, у него не хватило сил, хотя он делал все, что мог, лез и старался, хитрил, прикидывался, что он человек, что он такой же, как и все, человек…