Через два часа мотор глохнет, машина скатывается на обочину. В тишине что-то потрескивает, механический сверчок под капотом допевает, дотягивает свою песню. Но вскоре он стихает.
– Сева!
Тишина.
– Всеволод Юрьич, – я оборачиваюсь.
Сева – редактор программы, которую мы снимаем. По образованию он историк. В наушниках у Севы музыка, и я просто разглядываю его в зеркале. Лицо, покрытое редкой щетиной, невидящий взгляд. Он даже не заметил, что мы сломались.
Водитель палец за пальцем натягивает перчатки. Над лобовым стеклом у него пришпилена фотография мальчишки, это его сын. Перед тем как выйти из машины, он поднимает глаза на карточку.
От удара дверью по кабине прокатывается волна холода. Через стекло видно, как водитель угрюмо, словно машина сама должна ответить, что случилось, разглядывает радиатор. Сплевывает, садится.
Я застегиваю куртку и вылезаю. Грунт мерзлый, камни покрыты седым налетом. Пустая дорога рассекает тайгу, как след от бритвенной машинки. Ветра нет – на сопках видно, как мелко выточены зубцы елок. Ярко желтеют березы и горит красный семафор – клен или осина.
С обочины тропа забирает вверх. На холме можно снова проверить телефон, но чудес не бывает, связи нет. А дальше спуск, и стопки опавших листьев пружинят под ногами.
На дне оврага родник, он обложен замшелыми бревнами. Увеличенные водной линзой, со дна выпукло белеют камни.
Вода ледяная, пахнет железом; пью до ломоты в зубах. Куртка у меня непромокаемая, можно лечь прямо на листья. Закрываю глаза. Голоса на дороге почти не слышны, и тишина, нарушенная моим приходом, восстанавливается.
Худшее позади, но что именно? Ведь ничего особенного не случилось. И я лежу до тех пор, пока холод не проникает под куртку.
С триколором и логотипами федерального канала наш фургон посреди тайги похож на игрушку. Так нелепа банка из-под «колы», на которую натыкаешься в лесу, или пустая сигаретная пачка на пляже.
Народ уже на дороге – курят, проверяют телефоны. Из машины выбрался Михал Геннадьич, или дядя Миша, как называют режиссера в группе; с азартом хорошо выспавшегося человека дядя Миша осматривает машину.
– Масло, шланг, – выдает приговор. – Хана, Игорек.
Через минуту снова его голос:
– «Он ей: «Мне? Семьдесят!»
Анекдот старый и дядю Мишу никто не слушает.
– «Я бы вам не дала!» – Она».
Дядя Миша переводит взгляд на Севу.
– «Да мне уже и не нужно…»
Тот, лузгая семечки, кивает.
Дядя Миша повторяет уже про себя:
– Да мне уже и не нужно.
Я пересчитываю людей. Поверить, что нашего осветителя увезли в больницу утром, невозможно. После сотни километров по тайге такое ощущение, что из города уехали неделю назад. Но это не так, еще утром мы были в Двинске.
Перед глазами серое, испуганное лицо, как он оправдывался с носилок: «Что-то с желудком, тушенка или пиво». Пытался раздвинуть побелевшие губы. А я даже не знал его имени.
Но график есть график, и мы выехали из Двинска без него. По дороге я думаю не о том, как мы обойдемся без света – свет может поставить оператор или дядя Миша, – а как нам, в сущности, повезло. Что, если бы его аппендицит открылся в тайге? В сломанной машине за двести километров от ближайшей больницы? Вот человек шутит, со всеми смеется. Поддакивает: «Пить надо меньше». А потом лежит на заднем сиденье и стонет от боли. И никто ничем не может помочь ему, никто и ничем.
Спроси себя: что бы ты чувствовал, глядя, как он умирает? Сострадание? Брезгливость? Или досаду, что график сорван и надо возиться с телом? Вглядываясь в лица людей в фургоне – разных убеждений, возраста и опыта, которых судьба свела под крышей одной машины, – я понимаю, что этот вопрос сейчас задает себе каждый. И ответ у каждого тоже свой.