Это было последнее тепло его детства. И этим теплом была женщина. И этой женщиной была мать.
Сначала она обняла Павлинку. Обжигая ушко дочери горячим шёпотом, просила позаботиться о братишке, не расставаться с ним никогда. Потом прижала к груди Алеся:
– Слушайся сестрёнку, она старше тебя! Но помни: ты – мужчина, не давай её в обиду!
– Давай, мамка, побыстрее разворачивайся! – торопил рядом стоящий солдат. – Поездной ждёт. Документы не забудь! – он сделал ударение в этом слове на втором слоге. – Поняла? Документы возьми. На ребятишек тоже. Какие есть. Проверка идёт!
От распахнутой измятой гимнастёрки солдата, шаровар в мазутных пятнах и сапог в рыжих разводьях пыли несло несвежей постелью и засохшей мочой. Щелоглазое лицо его, опухшее от непомерного употребления водки, подмигивало Алесю. Сколько подобных лиц увидит Алесь в своей жизни! И чего бы ни говорили их обладатели – учили, приказывали, увещевали, просили, угрожали, жаловались, – колыхалась над ними тень нагловатой лжи и криводушия.
– Давай, мамка, давай! Поездной ждёт! – скалясь, подгонял солдат.
Обитатели товарного вагона, состоящие только из женщин и детей, намеренно собранных вместе, уже знали, чем оборачивалось такое приглашение к начальнику поезда привлекательных пассажирок. Возвращались они назад с мокрыми от слёз глазами, подавленные и молчаливые. Две не вернулись вовсе. Родные, пытавшиеся выяснить их судьбу, исчезли сами. В вагоне воцарился страх.
Поезд двигался с украинской станции Харьков уже третью неделю. Останавливался в основном на глухих разъездах, чтобы набрать воды и угля для паровоза. Состав обычно с двух сторон окружали солдаты с ярко-малиновыми погонами на гимнастёрках и карабинами в руках. Под их хмельным доглядом пассажиры прогуливались и даже справляли естественные надобности. К жилым домам или туда, где появлялись какие-либо посторонние люди, никого не пропускали. Некуда было пойти, никакому начальству, кроме поездного, пожаловаться.
В середине состава, на вагоне, в котором размещался начальник эшелона, провисал измочаленный ветром и паровозным дымом плакат. На красном полотнище серели печатно писанные белилами слова: «Даёшь целину! Решения февральско-мартовского пленума 1954 года – в жизнь!» Пассажиры прожигали плакат ненавистными глазами, исподтишка плевали в его сторону.
Граждан страны, добровольно пожелавших осваивать целинные и залежные земли российских глухоманей, везли к местам назначения на положении заключённых. Находились смельчаки, которые писали короткие письма о порядках, установившихся в эшелоне, сбрасывали их в решётчатые окошки вагонов в надежде, что письма подберут на железнодорожных путях добрые люди и отправят по почте. Адресовались они первому секретарю Центрального комитета Коммунистической партии Советского Союза Хрущёву – главному закопёрщику освоения земель. Но слишком далёк и недоступен был, как именовали его соратники, «дорогой Никита Сергеевич», а исполнители воли его – рядом. Льзя ли, нельзя ли, а пришли да и взяли!
Мать шла за солдатом к распаху вагонной двери, оглядывалась, и, вымучивая улыбку на восковом лице, помахивала кистью руки. В дверном проёме виделось вечернее небо. Солнце уже опустилось за горизонт. Последние лучи его щедро обливали облака густым багрянцем.
В родной деревне, такой теперь далекой и памятной до слёз, Алесь любил летние золотистые закаты. На их фоне в каком-то волшебно-сказочном величии красовались аисты, застывшие на соломенной крыше отчего куреня. «Куда смотрят птицы – оттуда и жди счастья», – говорила мама. «У счастья одна дорога, у горя – много. Жди с любой стороны!» – это тоже её слова.
Самым большим горем мама всегда называла войну. Алесь войны не знал, а вот смерть видел. Он тогда уже учился в первом классе сельской семилетки. Отец почему-то не жил с ними: очень редко приходил домой, обычно глубокой ночью, а ранним утром исчезал в неизвестном направлении.