В тот день я стала невольной свидетельницей, как мясник-сосед отрубает голову своей собаке.
Я охнула и закрыла глаза рукавами, кровь брызнула прямо к моим босым стопам, а пузатый смутьян расхохотался и сказал, что за восемь лет я не изжила дворцовой мягкотелости. Снова заругал, что лучше бы в цветочный квартал шла, чем сюда в самый низ, к босоногим. И плевать было этому нахалу, что я никогда не жила во дворце, главное он знал, что была его соседкой не по своей воле, и никого не осталось за меня заступиться, вот и насмехался вовсю. Жена и дети его и вовсе меня избегали. А коли видели, прикрывались рукавами и спешили подальше от меня.
С такой же насмешкой он отрезал собачьи лапы и бросил мне в ноги, сказав, чтобы приготовила из них студень – сказал, нескоро нам найдётся чем питаться, кроме как собак собственных, а у меня нет и того.
Когда мясник свою собаку режет, чтобы семью прокормить – тут уж ясно, что времена идут тяжкие. К своему стыду, студень я готовить не умела (вот уж где мягкотелость дворцовая), но лапы подобрала. Собаке той было – сколько я здесь жила, так-то считай моя здешняя ровесница. Закопала я их за домом, у выхода на задний двор, и помолилась, чтобы плоть её без мучений послужила своим хозяевам, как она служила, а дух без плотской тяжести легко найдёт дорогу к берегам своих пёсьих богов.
Открыв глаза от молитвы, я увидела, что у нас на заборе чужая гостья сидит – пёстрая кошка, я такой у нас раньше не примечала, видимо, на запах крови пришла.
В последнее время в кварталах много кошек расплодилось, и кто говорит – к зажитью, кто говорит – к беде. Только какое уж зажитье, когда мясник свою собаку режет.
– Уж прости, – сказала я ей. – Ни угостить не могу, ни к себе взять. Лапы были, и те закопала.
Кошка мяукнула, глядя на меня, будто обещая, что ещё зайдёт, и убежала с забора.
Не заметила я, что вышел мой старик-хозяин, а тот и треснул меня по голове.
– Верно говорят, у чего нет своего места, тем чёрт завладевает. Да кто в своём уме собачьи лапы хоронит, да с кошками разговаривает?! А ну, за работу, пока беду не накликала.
И снова треснул меня по голове своей дощечкой так, что у меня слёзы на глазах выступили, так и пришлось бежать в мастерскую и в полуслепую буквы на дощечках выкладывать, да тушью мазать, следя, чтобы не дай бог слезинка не упала и всё не расплылось. А остановить их не получалось, очень шишка на голове болела. И даже времени примочку сделать-приложить не было, мне бы полегче стало.
Не знала я, что в тот же день так же легко, как мясник собаке, отрубили голову нашему императору. И точно так же, как к моим ногам, брызнула кровь к ногам его матушки.
На север от государства нашего императорского, всегда жили демоны синекожие. Когти у них были, как вторые пальцы, ими людям брюшья вспарывали. С подбородков у них волосы длинные свисали, в косы заплетённые, косы эти в змей ядовитых превращались. А головы брили, что мужчины, что женщины, да имена свои писали, чтобы их бог всех сверху видел, да друг от друга различал.
Вплоть до деда императорского воевали демоны с нами, а мы с ними. Они из кишок наших лекарства плодовитости и долгожительства делали, а мы из их бород и кож затылков – обереги и проклятья.
А при императорском отце они сами вдруг миловаться к нам пришли, вражду прекратить, богов наших познакомить. Матушка-императрица тогда и придумала в знак того, что их бога принимает, дочку, наречённую, себе взять – у нас кем урожден, там вовек и останешься, иначе никак нельзя, а у них себе в дети кого угодно можно взять, любого происхождения – вот и вздумала матушка так повеселиться. Велела слуге своему к босоногим спуститься, любого младенца купить, да во дворец привести. Мне рассказывали, в то время так бедно да дико жили, что бедняки лишних детей каннибалам с гор продавали на съедение. Вот и меня отдали за гроши. Так стала я наречённой императорской дочерью, на всеобщую потеху и чтобы гостей спровадить. Ни одного обещания синекожим император тогда не сдержал. Я одна на нашей земле под чужим богом осталась.