«Память – это преодоление отсутствия», – процитировал я в своем первом романе. А что такое я? Да та же самая память. Память – это я. И вспоминая что-то, я всего-навсего преодолеваю самого себя, отсутствующего в будущем, а может, и в настоящем. Вытаскиваю как Мюнхгаузен себя за волосы из болота. То есть всё по большому счету выдумываю. При этом ни на минуту не забываю, что из прошлого можно взять лишь то, что в прошлом можно и оставить.
***
Я вспоминаю… Что же вижу прежде всего? Нет, не себя, не кого-то конкретно близкого. Передо мной витают образы. Они путаются – образы реально живших людей и рожденные усилием моего воспоминания. Они навязчивы, липнут, как мошка, словно я им что-то обещал. Может, они и впрямь (когда еще были теми людьми) читали во мне обещание вспомнить их, чувствовали его? Знали, что переживу и напишу о них? Что ж, если воспоминания рождены этим импульсом, я обязан вспомнить все, что обещал им, в том числе одним лишь фактом своего существования должен вспомнить о том, что поселило в них надежду.
Как странно держать в руках невесомую, неосязаемую, невидимую ткань воспоминаний, выуживать почти растворившиеся в бесконечности мгновений прошлого собственные ощущения и мысли!
***
Почти ничего не помню из школьных лет. Просуммировать, не набрать и месяца. Память блокирует вход в те годы, словно предохраняя от прозрений, а может быть, потрясений…
В пятом классе получил у физика Мюллера, толстого, флегматичного еврея или немца, тройку за оговорку. Сказал, что температура повысилась от минус пяти до минус семи. После этого столько было несравнимых с этой обид – их не помню, а эту запомнил! Дольше всего помнится мелкая несправедливость, но которая где-то и справедливость. Собственно, она остается навсегда, как игла в бабочке.
Мюллер запомнился тем, что съедал в буфете два стакана сметаны с двумя булочками, а еще ухаживал за рыжей десятиклассницей Ингой, белолицей в рыжих веснушках, тоненькой и гибкой, как лоза, а потом женился на ней. Лет через семь я встретил их с двумя рыжими детками. Он поздоровался, а Инга не заметила. Мюллер ссутулился, постарел. Инга раздалась в бедрах. Больше я их никогда не видел. Говорят, он умер через несколько лет. Думаю, ему тогда, отстаивая свое право на чувство, пришлось выдержать мощный, агрессивный напор дирекции школы и коллег.
Интересно, кроме жены и детей, кто-нибудь помнит его?
***
Вообще мало помню чего из своего прошлого, меньше, чем из некоторых фильмов. «Гамлет» Григория Козинцева или «Идиот» Ивана Пырьева остались яркими главами моей жизни, а многие события, имевшие отношения непосредственно ко мне, стерлись или помнятся как невзрачные лирические отступления или сноски внизу текста…
***
Каждая страна видится такой, какой помню ее по фильмам юности. Италия, например, черно-белая. Городская площадь в маленьком городке. Очень много камня, а на нем как божьи коровки люди. Мужчины, млея от безделья и скуки, попивают кофе, провожая клейкими взглядами редких женщин. Те и похожи и не похожи на итальянок: тонкие, гибкие, высокие. Мухи дохнут на лету от липкого зноя, тягучести каждой секунды. Или – другой эпизод: узкая, извилистая, крутая каменистая улочка, наполненная потоком шумящей карнавалом толпы. Тут уже появляется цвет, но залпами салюта, фейерверком. Или – совершенно сумасшедшая семейка – десятка два орущих родственников разных возрастов и образования, но одного воспитания, дед-придурок в коляске, плач, слезы, клятвы, ругань. То ли украли из тумбочки последние сольдо, то ли потеряла последнюю честь пятнадцатилетняя ссыкуха, и эти сольдо и честь все так бешено ищут, будто надеются найти. И в этом бедламе неважен цвет, там и так все горит… Но в то же время знаю: есть небо и море Италии, которые так любил Феличе Риварес, Овод, и так ненавидел Спартак.