Идти до Волги оставалось всего ничего, километров тридцать, наверное, – может быть, тридцать пять. Если бы у Тихонова была карта, он бы сориентировался с точностью до пятидесяти – ста метров, но карты у лейтенанта не было и вел он свою группу, выходившую из ловушки, подстроенной немцами, вслепую.
Места здешние Тихонов не знал, да и на юге России одно степное пространство похоже на другое, как две капли воды, а вместе они похожи на третье настолько, что различить их почти невозможно. Один березнячок, растущий где-нибудь на краю поля, мало чем отличается от второго, такого же, расположившегося в двух километрах, если двигаться к Волге, и от третьего, разместившегося в пяти километрах, и от четвертого, вставшего за оврагом в пятнадцати километрах… Таковы околоволжские пейзажи.
Везде, кругом те же – все те же! – невысокие, страдающие от жары стволы ив с плачущими, опускающимися до земли ветвями, муравьиные кучи с приглаженными, одеревяневшими от времени сорными макушками, сохлая отвердевшая трава – все было до боли знакомо с ранних лет.
Что под Астраханью, что под Сталинградом, что около Камышина, что на казахстанском куске, примыкающем к железной дороге, – все было едино, пейзаж оставался один и тот же.
В группе Тихонова на этот час насчитывалось пятнадцать человек, лейтенант собирал людей по пути, пока двигался, отступая от полевого аэродрома, на котором базировался авиационный полк. Четырех человек потерял по дороге – стычки с немцами хоть и были короткими, но яростными. Хорошо, что фрицы, торопившиеся к Сталинграду, – очень уж хотели они окружить этот город побыстрее и раздавить в своих клещах, – пока не преследовали их, иначе бы от группы ничего не осталось, легли бы все, в том числе и сам лейтенант.
А уже после Сталинграда немцы обязательно нацелятся на заволжские просторы, спят и видят они, как гусеницы их танков кромсают пахнущую чабрецом и полынью степь и гоняют по бескрайним просторам разную здешнюю живность.
У Тихонова, родившегося и жившего на великой реке, от этой мысли в горле возникало нехорошее свербение, словно бы туда насыпали песка и он, протестуя против недобрых дум, сжимал пальцы правой руки в красноречивую классическую фигуру… Кто не знает этой славной фигуры из трех пальцев? Таких людей на белом свете, наверное, нет. Может быть, только те, кто еще не родился?
В неглубокой балке, поросшей лещиной и тщедушным березняком, Тихонов объявил привал. Разнокалиберный служивый народ, пристрявший к лейтенанту при отступлении, ждать второй команды не стал, люди посбрасывали с себя винтовки, вещмешки и попадали на землю, в пожухлую траву. У-уф! Были и такие, кто не имел вещмешка – спалил в огне либо потерял, – такие постарались сгородить себе «сидор», очень простую штуку, которую можно сделать из любого куля или даже наволочки, приладив внизу, к углам веревку, а горловину затянув петлей.
«Сидор», как и вещмешок, – штука удобная и нужная, его очень удобно во время отдыха класть себе под голову, а после обеда сунуть остатки пайка, добытого у фрицев, на дно и сберечь до следующего обеда. Хорошо в «сидоре» и патроны носить, россыпью, чтобы потом набить ими пару-тройку обойм и почувствовать себя увереннее.
У самого Тихонова, хотя он и считался командиром, вещмешка не было – обходился «сидором», стачанным из куска портьеры, – и нормально чувствовал себя, не жаловался.
Привал еще не закончился, когда наверху, за краем балки, послышался многослойный гул моторов, перебиваемый лязганьем траков. Тихонов поспешно полез наверх, в лещинник, где находился часовой – сержант Стренадько – долговязый парень из города Сталино, лишь десять дней назад выписавшийся из госпиталя. Сержант старался отпустить себе висячие запорожские усы, но это, честно говоря, получалось у него не очень… Во-первых, усы, честно говоря, не хотели расти, а во-вторых, один ус у него был заметно темнее другого и это беспокоило сержанта. Неужели он на всю жизнь останется таким вот – несуразно разноусым, вызывающим улыбку?