Лицо, разрезанное глубокими морщинами, слабо отразилось в стекле пыльного окна. Дрожащая старческая ладонь поднесла горящую спичку к фитилю тонкой свечи. Блики колыхнувшегося огонька появились на иконах в углу пожелтевшего облупленного подоконника.
– Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли…
Старуха закончила читать молитву, перекрестилась, трясущимися пальцами провела по лику блаженной Матроны. Перекрестилась ещё несколько раз и, нашёптывая другую молитву, вздохнула с гнётом на сердце. Вспоминала и горевала о жизни несправедливой. Прихрамывая на левую ногу, Михайловна села на некрашеный, посеревший от старости табурет возле металлической кровати, где спал внук, уткнувшись лбом в старый ковёр с изображением трёх оленей. Она покачала головой, чувствуя запах перегара, тяжело вздохнула, с любовью и нежностью погладила по густой светлой шевелюре Димки.
– Семнадцать лет, а уже давно курит и пьёт. – Михайловна грустными глазами осмотрела комнату.
Дневной свет проникал в давно немытые узкие окна, скупо рассеивался по облезлому полу. В отдалённых углах дома вечно царил полумрак. На подоконнике с левой стороны от икон в глиняных горшках красовались цветы: декабрист и хлорофитум. Из погреба, расположенного под кухонным столом, несло сыростью и плесенью. Возле входа – рукомойник, под ним – металлическое ведро, справа – гвоздями прибитая к стене ржавая мыльница, в которой лежало хозяйственное мыло. Капли медленно набухали, срывались, били об оцинкованное дно. Кухня выбелена недавно, на месте печи – водопроводный кран и раковина: протекают. Пришлось перекрыть воду и таскать вёдрами из колодца. Слева – книжные полки возвышались к потолку, все набились книгами. Бумажное добро осталось от зятя. Любитель был почитать, пока не запил.
Взгляд остановился на портрете в резной деревянной раме. Лица родителей Димки – молодые и красивые.
– В молодости все красивые, – вздохнула Михайловна. Она нагнулась и, ойкнув от прострела в спине, подняла брюки внука с пола. Из кармана с тяжёлым грохотом выпал нож.
– Ой, ой, да ещё с ножом тюремным ходит. С кнопочкой. Где-то достал ведь.
Михайловна сложила брюки на крышке громоздкого комода, напоминавшего древнюю огромную жабу, расплывшуюся между кроватью и гардеробом, нож спрятала на книжных полках.
– Ох, Димка, Димка.
Восьмидесятидевятилетняя бабушка воспитывала внука одна. Дочь – мать Димки – давно лишили родительских прав, три года назад ушла из дома, как только похоронила мужа, отважившегося пьяным искупаться в прорубе: сердце так сразу и остановилось. И где сейчас беспутная дочь – неизвестно. Михайловна вытерла платком навернувшуюся слезу.
– Поди, и в живых нет.
В последнее время она не могла справиться с внуком: совсем от рук отбился. Грубил, делал – что хотел, жил – как считал нужным. Из школы выгнали. Михайловне оставалось только молиться да кормить внука на одну пенсию, переживать за него и вместо него.
А ведь кроме пропитания ему нужно одеваться. Разве на одну пенсию разживёшься? Михайловна ходила по соседям, у кого подросли сыновья – постарше Димки – и собирала оставшуюся одёжку. Что-то было впору, что-то не подходило, что-то можно было подштопать. Так и одевала внука.
Но около полугода назад Жаворонок, так внука звали друзья, отказался от старого тряпья, собираемого по соседям, и одевался сам.
Михайловна догадывалась, что Димка или ворует, или отбирает одежду у ровесников, но поделать ничего не могла: не идти же в милицию сообщать на родного внука. Он и так состоял на учёте в милиции. Михайловна боялась, что рано или поздно за Димкой придут и увезут в тюрьму. Часто проливала слёзы, сидя на табурете возле спящего внука, и гладила ладонью по его непутёвой голове.