Воздух в Великом Чертоге Белогорода был густ от ладана и безмолвной тяжести ожидания. Двадцать знатных мужей стояли в два ровных ряда, их лица казались бледными и торжественными в ровном сером свете, что сочился сквозь высокие сводчатые окна. Все они смотрели на одного человека в центре зала – на своего Князя, Синеуса Белова. Он стоял перед Основополагающей грамотой города – тяжелым свитком из выделанной шкуры, развернутым на кафедре из темного дуба. Чернила на его поверхности были картой их выверенной истории.
Рядом с ним, в простом сером облачении, арбитр держал орудие их спасения. Это был Секач Памяти, клинок, выкованный из темной, не отражающей свет стали, что, казалось, пьет его. Предназначение клинка было не в том, чтобы убить человека, а в том, чтобы отсечь то, что он помнил. Арбитр держал его наготове, острие замерло на палец над единственной строкой грамоты. Он не двигался. Он ждал приказа.
Вся власть над этим деянием принадлежала Синеусу. Арбитр был лишь рукой, Князь – волей. Знатные мужи смотрели на него, их общий взгляд был почти осязаемым давлением. Им это было нужно. Им нужно было, чтобы их история стала сильнее, их устои – чище. Им нужно было забыть слабость той первой зимы. Синеус чувствовал их нужду как холод в воздухе, как жажду более удобной правды. Он знал цену. И видел ее только он.
Его взгляд остановился на твердой руке арбитра, затем на самой грамоте. Он почти видел воспоминание, цепляющееся за выцветшие чернила, – нечто хрупкое, отчаянное, сотканное из пустых закромов, мерзлой земли и исхудалых детских лиц. Постыдное воспоминание. Человеческое. И он собирался приказать его казнить.
Он встретился взглядом с арбитром. Глаза того были пусты, бесстрастны. Орудие, что ждет своего часа. Синеус ответил одним-единственным резким кивком.
По залу прошло едва уловимое движение, общий вздох собравшейся знати. Обряд перешел в свою последнюю часть. Рука арбитра, невероятно твердая, опустила Секач Памяти. Темный клинок коснулся выделанной шкуры грамоты. Ни звука рвущейся кожи, ни скрежета металла. Клинок просто погрузился в строку, будто прошел сквозь дым.
Арбитр сделал медленный, выверенный разрез, следуя за словами, что описывали давно минувший голод. Для наблюдавших знатных мужей это был простой, символический жест. Но Синеус видел его истинную суть. Он видел ее без помощи Призм Ясности – орудия, в котором нуждались люди попроще. Мерцающая нить, бледная, как дым от костра, и тонкая, как пряденый шелк, поднялась над грамотой. Это было само воспоминание, оторванное от своего якоря в мире плоти.
Нить памяти, призрачное эхо голода и страха, полностью отделилась от свитка. На одно безмолвное мгновение она повисла в воздухе – хрупкий клочок правды, у которой больше не было дома. А затем начала рассеиваться. Она не исчезла. Ее утянуло прочь, на восток, к великой серой ране на горизонте, где собирались все подобные забытые вещи.
По залу пронесся звук. Это был тихий, бессознательный вздох, вырвавшийся разом из груди двадцати знатных мужей. Они выпрямились. Напряжение в их плечах спало. Они почувствовали, как с них сняли тяжесть, бремя истории, которое им больше не нужно было нести. Их прошлое стало сильнее, их род – чище. Ложное чувство чистоты, теплое и успокаивающее, опустилось на них. Синеус почти мог измерить этот сдвиг в их уверенности – глупую храбрость, купленную ложью.
Он не разделял их облегчения. Он отвернулся от оскверненной грамоты и гордых, невежественных лиц своих господ. Он подошел к высокому сводчатому окну и посмотрел на каменные стены Белогорода, на темную ленту реки и ровные, серые земли за ней. Его взгляд застыл на горизонте.