Цель любого образования, природного или искусственного, не может быть сложной. Для своей осуществимости она должна укладываться в одну простую идею или, вернее, быть захватывающим тоном, настроением. Конечно, разумное живое существо всемогуще и в силах осуществить любой план. Но обычно гигантские предприятия срываются не из-за трудности, а из-за неувлекательности, когда людям становится скучно выполнять детали расписания. История выдыхается, увязая в условностях.
Конец истории печален. Нет ни искусства, ни философии, повсюду только с утомительным напряжением охраняемый музей культуры. Среди предупредительного, изобильного благополучия человек в самом центре сегодняшней цивилизации витрины и экрана томится ностальгией по прошлому, когда, по воспоминаниям, задавали тон готовность рисковать жизнью ради чистой цели, отвага, воображение, идеализм. «Признавая неизбежность пост-исторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?»[1]
Но прежде чем ставить себе новые цели, история сначала должна продумать, как бы ей не кончиться снова. Достаточно ли для этого быть не скучной? Оттого, как не соскучишься на первых порах с тиранами, берет тоска, которая по мере утомления тиранической власти и ее народа стирается до равнодушия. Именно из-за него в конечном счете под собственным весом развалилось образование коммунизма, оказавшееся по-человечески слишком хитросплетенным. Поддерживают в неслабеющей тревоге, временно разгоняя скуку, и метания неприкаянности, наступающие после крушения расписанного порядка. Но от них так же далеко до смысла, который был бы способен оправдать историю, как и от магических заклинаний наступательной идеологии. Чтобы история кончилась, не обязательно дожидаться, когда общества достигнут обеспеченной стабильности, достаточно и хаоса беспорядочных движений[2].
Радость ключ к живому и его истории. Она не устанет и не соскучится. В основе этого русского слова не случайно лежит покой. О поводах для радости лучше не говорить, потому что их всё равно не найти среди причинно-следственных цепей. О беспричинной радости говорить тоже нелепо. Ясно одно: она бывает. Устроить что-то подобное ей прежде всего хотелось бы распорядителям жизни. Всякая революция предлагается властью как праздник. Тоталитаризм и либерализм одинаково предписывают жизнерадостность, на которую большинство всегда оказывается способно, а меньшинство почему-то всегда нет.
Пытаясь понять суть долговечных исторических образований, мы угадываем в них особенную захваченность. Алексей Федорович Лосев прочитывал античную цивилизацию через упоение человека своим свободным телом. Михаил Михайлович Бахтин, подхватывая интуиции Н. В. Гоголя, разглядывал в сердце средневекового порядка божественный хохот человека над собственным телом. О том, что в белое каление средневековой схоластической логики вшифровано древнее дионисийство кельтов и иберов, говорили до Бахтина.
За торжественным и жутким лицом Средневековья, замечают его внимательные историки, проглядывает чудо. Над его чумой, войнами, злом возвышается jubilatio. Откровения любви стирают границу между божественным и человеческим, даря мир и уверенность. В строгой сдержанности средневековой речи слышен Magnifi cat, гимн хвалы жизни. Омытое этими живыми водами средневековой радости, «мое сердце было как цветочный сад, как утренняя роза», писал Жюль Мишле, который думал именно о возвращении высокого Средневековья, когда впервые предложил в лекциях 1842 года в Коллеж де Франс термин