Тук, тук, тук – спицы стучали еле слышно, торопливо отсчитывая петли на отполированных палочках. Скрюченные пальцы бабки Анки споро вывязывали то огромные вытянутые петли, то тугие шишки. Полотнище уже спустилось ей на колени – пестрый прямоугольник из ниток разной толщины и цвета. Выходил из-под старых пальцев не носок, не шарф, а какая-то кривая тряпица с несуразным узором.
Во второй комнате заскрипели пружины ее бывшей кровати, которую уже больше года теперь занимал германский офицер Герхард Толле. По половицам зашлепали босые ноги, и от этого тихого звука бабка Анка сжалась в темном углу в комок. Ей хотелось сейчас раствориться в воздухе, уменьшиться до размеров тряпичной куклы или вовсе исчезнуть. Небольшое слабое тельце застыло, голова вжалась в плечи, только пальцы продолжали торопливо отсчитывать петли и узелки. Вязала она на ощупь, ничего не видя, поскольку потеряла зрение после того, как ее избили немецкие оккупанты, еще в начале войны, занимая дома в пригороде Маевска. Тогда бабка Анка кинулась спасать свою любимую корову Ночку от занесенного над ней немецкого штыка. Удар штыка пришелся женщине в висок, отчего на глаза легла серая пелена, которая так и не растаяла ни через месяц, ни через год.
Корову тогда все-таки зарубили и пустили на шницели для офицеров гестапо, которые отмечали очередную победу армии Гитлера. А бабка Анка освоилась и научилась жить на ощупь, отсчитывая в своей добротной избе шаги от кухни до спаленки, а оттуда до сенок и колодца во дворе. Считала, стараясь не замечать ноющей боли в груди: некогда о мертвых думать, надо растить, кормить каждый день живых. Вернее, живого – единственного внука Семушку, которого она успела спрятать в печи от гитлеровцев. Остальных внуков бабки Анки вместе со всеми детьми Ленинского района Маевска согнали под вой матерей в крытые брезентом машины и увезли куда-то по южной дороге.
С того дня Анка жила только Семушкой, ради него жила. Слепая скоблила полы в хате, взбивала перины и подушки, стирала в ледяной воде по ночам форму, начищала щеткой сапоги немецким офицерам, которые регулярно размещались в ее большом, построенном тремя сыновьями доме. Сутками она хлопотала, чтобы заработать горстку пшена, полбуханки хлеба или жижу из вскрытой консервной банки офицерского пайка. Все бережно перебирала чуткими пальцами, грела в эмалированной кружке и совала наверх, на полати белой печурки, где обитал Семушка. Она уговорами и строгостью не разрешала шустрому шестилетнему мальчику спускаться оттуда, пока размещенный у старухи очередной офицер валялся на кровати с пышными перинами, где Анка зачала и родила всех своих шестерых детей, или резался в карты с сослуживцами в светлой мастерской ее мужа – столяра-краснодеревщика. Когда немец отбывал на службу в гарнизон, она разрешала наконец Семушке спуститься вниз, а потом и вовсе шептала мальчонке на ухо указания, после которых он стремглав бросался бежать по узким проулкам и улочкам района.
Сейчас Семушка спал у теплой трубы натопленной печи, а Анка в страхе жалась в холодном углу сенок, ни на секунду не останавливая перестук деревянных вязальных спиц. Ноги прошлепали в кухню, раздался звук жадных громких глотков. Гауптшарфюрер[1] Толле выпил два ковша ледяной воды, но от выпитых шести бутылок шнапса за вечер кровь продолжала пульсировать в висках, отдавая болью, а горло окатывала кислая волна изжоги. Тук-тук, чертовы спицы, казалось, стучат ему прямо по воспаленному страшным похмельем мозгу. Толле выругался, отшвырнул ковш, так что он со звоном врезался в белую стену, и кинулся в сенки. Там он схватил в темноте за что-то мягкое, пушистое и с силой рванул к двери. Пинком распахнул дверь, протащил за седые волосы бабку Анку по крыльцу, по тропинке и с силой оттолкнул к стенке колодца: