Макарыч говорил, что глюки бывают разные. Иные чертей видят, и это абсолютно реальные объекты, у других – зоогаллюцинации, когда стены прямо-таки шевелятся от нашествия тараканов. Или, например, лошадь бледная вопрется в прихожую и начнет жевать плащ на вешалке. Бывает, что одурманенный сивухой мозг выстраивает целые бытовые сцены, мол, в окно на шестнадцатом этаже влез грабитель и начал опорожнять хозяйские шкафы, а в руке у мерзавца якобы утюг, и этим утюгом он якобы тебя сейчас начнет пытать. Киму Паулинову в его пьяном бреду, когда он завалился на диван в полной отключке, явилась и встала посередине комнаты большая тучная женщина в высокой кичке, с ликом грозным и насурьмленными бровями, и звали эту женщину – Софья Палеолог.
Она стояла совершенно неподвижно, вперив в Кима холодный, как ртуть на ладони, взгляд. У него мелькнула поспешная, заячья мыслишка, что женщина вобрала черты матери, и ему привиделся вечный укор. Словом, чего боялся, то и явилось. Но нет, особа в старинном наряде напоминала мать разве только фигурой и особой посадкой головы, а во всем остальном – совершенная незнакомка. Ну, исчезай, пропадай, сгинь! Куда там… она была реальная, монументальная, словно в пол вбитая. И вдруг эта статуя ожила, пошевелила пухлыми, унизанными перстнями пальцами и вскинула руки. Тяжелые от нашитых на ткань золотых блях рукава тоже взметнулись вверх.
– А накапки у меня драгоценные, – сказала царица низким голосом, – шириной семнадцать вершков, – и засмеялась.
Его потрясло, что он понял: накапки – это рукава. Но во имя разума и чистых мозгов объясните, почему он знает, что она – Софья Палеолог? Царица смотрела насмешливо.
Он закрыл глаза только на мгновение, а когда распахнул их (непроизвольно, словно от удара, словно кто-то неведомый приказывал – смотри!), то обнаружил рядом с царицей другой фантом – худую старуху в черном, лицо морщинистое, во рту не единого зуба и рот узелком, развяжется-завяжется, а мягкие губы – хлоп, хлюп… Царица уже не стояла, а сидела на резном стуле, и старуха расчесывала ей волосы.
– За девками нужен глаз да глаз. И шелка у них что-то слишком быстро кончаться стали. Всего-то и вышили ручку и мафорий на плечике, а телесного цвета уж нет и лазоревый заканчивается.
– Вот и следи, – сказала царица, на этот раз в словах ее явно прозвучал нерусский акцент.
– Я-то слежу, но ведь верное поверье есть. Коли девки ложатся спать без молитвы, то русалки крадут у тех девок пряжу, а потом окутывают той пряжей ветви дубов и качаются на их широких ветвях. И поют свои грустные песни.
– Гоголь, – сказал себе Ким. – «Майская ночь». Впрочем, там, кажется, русалки ни на каких ветвях не качались. Грустные песни были, не спорю, танцы были, но никакой пряжи.
Он вжался в диван и тихо завыл. Надо кончать с безобразием. Ким опять зажмурился и стал считать про себя, но цифры спотыкались, шли вразнобой, и всё невпопад вылезало число девятнадцать. Откуда он знает, что девятнадцать сатанинская цифра? Ну вот, уже за пятьдесят перевалил, теперь за сотню. Пока до тысячи не досчитаю, глаз не разомкну.
Досчитал. Непрошеная гостья пропала. Это же сколько времени он добирался до тысячи один, потом до тысячи два? Наверное, просто заснул. Он скосил глаза, по экрану монитора плыли разноцветные рыбы. Сумрак сменился полной темнотой, вон и звезда в окне появилась. Откуда же он так явственно помнит, как по жести подоконника стучит дождь?
Где он побывал-то? В каком-таком измерении? Может, он там и сейчас пребывает? Вдруг он подойдет к монитору и обнаружит, что это никакой не экран, а аквариум с внутренним светом? На него накатил страх. Это был первобытный ужас, который сидит в подкорке, в генетической памяти. Это плата. Плата за то, что он сделал непотребное. Он – гаденыш, так говорила мать. А что собственно он сделал? Да ничего. Просто «развязал». Если бы не звонок негодницы Любочки, законной жены, ничего бы и не было и не побежал бы он за водкой. Да и пить он не стал сразу, просто поставил бутылку в уголок за штору, мол, мало ли, вдруг будет невмоготу.