Вбежать в подъезд, взлететь одним махом по короткой лестнице, вставить ключ в замок, распахнуть дверь, тут же захлопнуть ее за собой, скинуть туфли – только так это можно было сделать, в режиме ускоренной киносъемки, и никак иначе. Не дать себе остановиться ни на секундочку, иначе будет слишком больно. Запахи родной квартиры заставили Ингу на мгновение замереть: едва уловимый аромат знакомых маминых духов, книжная пыль, сдобная выпечка и жаренная по особому рецепту курица – может ли так пахнуть в доме, где никто не живет уже несколько месяцев? Или это игра ее воображения?
Инга шагнула в комнату, сердце болезненно сжалось. На полу возле кресла пылилась кучка газет, будто отец их только что прочитал, а не оставил здесь много дней назад. Сиротливо свесил со стула рукава в заплатках папин вязаный свитер. На столе стояли графин и два пыльных стаканчика с нарисованными птичками. Инга села за стол, подняла рукав свитера и вдохнула родной запах – сигарет и овечьей шерсти (еще той, что пряла ее бабушка, купленные в магазине свитера никогда так не пахнут). Кажется, сейчас отец войдет в комнату и скажет: «Hijita mia![1] Мать, посмотри, кто пришел. Ca va, ma cher fille?»[2] Тогда Инга сразу поняла бы, что сейчас он работает над переводами с испанского и французского.
Она открыла графин, налила себе воды, сморщилась, и тут же ее с головой накрыла глухая тоска. Дио мио,[3] родной дом и протухшая вода!
На диване возвышалась кучка шуршащих супермаркетных пакетов. Родители, как всегда, укладывали вещи в последний момент. И только мама могла сложить непослушные мягкие пакеты в такую аккуратную стопку. Кто же знал… кто же только мог знать, что это будет их последняя поездка. Вот стаканы, из которых они пили, вот любимое кресло отца, вот мамины тапочки, ждут возле дивана, а мамы с папой больше нет. «Не хочу, – упрямо сказала себе Инга. – Не хочу в это верить и не буду». Она вскочила, подошла к окну, уперлась локтями в подоконник и демонстративно повернулась к комнате спиной, словно и не существовало вовсе внезапной пустоты, которую хранили в себе давно знакомые вещи.
За окном лежала труба. Сколько Инга себя помнила, труба всегда была там, прямо под окном их квартиры на первом этаже старого сталинского дома. Необъятно толстая, как переевшая змея, ржавая и страшная, труба протянулась на всю длину тихой зеленой улицы. Никто не знал, почему она лежит не под землей, как ей полагается, а сверху, прямо на газоне. В детстве труба будоражила воображение Инги. То она верила, что в ржавом нутре обитают ужасные чудовища, то мечтала, что по трубе можно попасть в параллельный волшебный мир, то думала, что внутри протекает могучий поток, и, если к нему прикоснуться, можно стать невидимкой или научиться читать чужие мысли.
Однажды, когда ей было лет шесть или семь, Инга, как обычно, влезла на подоконник, чтобы помечтать, глядя на причудливые узоры ржавчины, и обнаружила, что за трубой прячется мальчик в мятой белой рубашонке. Он сидел на корточках, обнимал острые поцарапанные коленки и время от времени осторожно выглядывал из-за трубы. На взлохмаченном белобрысом затылке виднелась резинка от очков.