Элизабет Вайолет Харгривс – в новеньком голубом платье, со светлыми локонами, аккуратно подвязанными лентами, – сбежала по лестнице. Ей не терпелось показать маме и папе, какая она хорошенькая, хотя нетерпение и не помешало ей потратить пару минут, чтобы покрутиться перед зеркалом, разглядывая себя со всех сторон и восхищаясь собственной прелестью. Прервалась она, только когда горничная Дина сказала, мол, хватит уже, пора спускаться, а то она, чего доброго, пропустит завтрак.
Пропускать завтрак Элизабет совсем не хотелось. Поесть – к немалому огорчению ее матери – она любила и всем трапезам предпочитала именно завтрак. По утрам на столе всегда стояли баночки с джемом и сахарница, и Элизабет никогда не упускала случая шлепнуть на свой тост лишнюю ложечку джема или стянуть еще один кусочек сахара.
Мать, поймав ее на этом, непременно зашипела бы, по своему обыкновению, как змея, и заявила бы, что если Элизабет продолжит в том же духе, то станет совсем круглой, еще толще, чем сейчас. Но полнота не смущала Элизабет. Она считала, что пухленькой выглядит мягкой и милой, – и предпочитала быть именно мягкой и милой, а не жесткой и резкой, как мать.
Конечно, Элизабет считала маму красивой – или, скорее, красивой там, за всеми ее гранями и углами. У нее были такие же светлые волосы, как у Элизабет, длинные и густые. Когда мать распускала их на ночь, они ниспадали колышущимися волнами до самой ее талии. Некоторые волны отливали серебром, но Элизабет совсем не думала, что мама старая, правда, и серебристые блики на ее прядях выглядели просто чудесно.
И глаза у Элизабет были материнские – ясные, синие. Но раньше мама много смеялась, и тогда в уголках ее глаз появлялись тоненькие морщинки. А сейчас между бровей ее залегла одна глубокая вечная морщина, и Элизабет даже не помнила, когда мама смеялась в последний раз.
«Нет, это неправда», – мысленно упрекнула она себя. Она помнила, когда мама смеялась в последний раз. Это было до Того Дня.
«Тот День» – так Элизабет называла день, когда она, спустившись к завтраку, обнаружила сидящего за столом отца, выглядевшего так, словно он за минуту состарился лет на двадцать. Он посерел, как зола в камине. Перед ним лежала свежая утренняя газета.
– Папа? – окликнула его Элизабет, но отец не услышал.
Она осторожно подошла поближе и увидела заголовок:
«ПОЖАР В ГОРОДСКОЙ ПСИХИАТРИЧЕСКОЙ ЛЕЧЕБНИЦЕ.
Выживших нет – ужасающие рассказы потрясенных очевидцев».
Под кричащими строчками были фотографии: лечебница до и после пожара. Элизабет уставилась на картинку «до». Ей показалось, что здание смотрит на нее в ответ, как будто что-то дрожит, колышется под его стенами, желая вырваться, схватить ее и затащить внутрь.
– Элизабет! – Папа поспешно сложил газету и отодвинул хрусткие листы в сторонку. – Что, моя дорогая?
Она кивнула на стоящую перед ним еду:
– Завтрак. Мама уже поела?
– Н-нет, – ответил папа. – Мама неважно себя чувствует. Она еще спит.
Странно, ведь Элизабет, спускаясь по лестнице, определенно слышала мамин голос. Но папа сейчас явно о чем-то размышлял (так всегда говорила мама: «Папа Размышляет, Элизабет, Не Беспокой Его»), поэтому, возможно, он и забыл, что мама уже была здесь.
Элизабет забралась на свое место, прикрыла, как полагается, коленки салфеткой, разгладила ее и стала ждать, когда Хобсон ее обслужит.
И едва дворецкий выступил вперед, попросила:
– Яйца и тост, пожалуйста, Хобсон.