Я дружил с Борисом Васильевым так долго
Я дружил с Борисом Васильевым так долго, что уже не помню, когда мы познакомились. Судя по всему, в самом начале семидесятых. А вот как познакомились, помню очень хорошо.
Время тогда было своеобразное. С одной стороны, унизительно скудное. Полки магазинов были пусты, электрички, ползущие в Москву из Ярославля и Рязани, именовались «колбасными», нужные лекарства можно было добыть разве что в кремлевской аптеке, любители «сладкой жизни» по пять часов стояли в ГУМе за кроссовками, а доктор наук, съездивший на конференцию в Варшаву, считал, что повидал мир. С другой стороны, два билета на «Таганку» открывали двери в подсобку любого универмага, а однотомник Ахматовой во всей огромной стране был более конвертируемой валютой, чем нынче доллар.
Для писателей, достойных этого названия, время было далеко не худшее – хотя ясно это стало лишь годы спустя. Да, печататься было тяжело, да, жилось бедно, да, в издательствах и журналах на самых лакомых местах угрелись «патриоты» при КГБ. Но зато читательские встречи с честными поэтами и даже прозаиками, собирали полные залы в домах культуры, а то и дворцы спорта. В те годы живое слово ценилось не меньше, чем напечатанное.
На встрече с читателями, если не ошибаюсь, московскими учителями, мы оказались рядом за столиком на сцене. Естественно, поздоровались. Потом Васильев что-то спросил. Я ответил, назвав его Борисом Львовичем – ведь он был старше меня на восемь лет, а, главное, как тогда говорили, на целую войну. Он небрежно отмахнулся:
– Какой я тебе Львович? Ты писатель, и я писатель. Ты Леня, я Боря.
С тех пор так и пошло: я Леня, он Боря.
Дружить с Васильевым было легко: ни слава, быстро ставшая мировой, ни Государственная премия, полученная им не за прозу, а за сценарий, ни депутатство во впервые избранном Верховном Совете никак на нем не отразились. С поразительной естественностью он оставался самим собой. Этому помогала его постоянная погруженность в работу. Он написал не просто много – фантастически много. Романы, повести, сценарии, пьесы следовали друг за другом, практически, без перерыва. И все это была по-настоящему качественная литература! Не только его главные, всем известные книги, но и такие, куда менее прославленные вещи, как «Вы чье, старичье?» или «Жила-была Клавочка», по сюжету, по любви к героям, да и просто по уровню письма достойны стоять в первом ряду прозы Двадцатого века.
В так называемом литературном процессе Васильев не участвовал. Не могу представить его редактором журнала или секретарем союза писателей на хорошей ставке. Он не стоял в очередях за орденами и премиями, за казенными квартирами и дачами. Все, что имел, было честно куплено на честные гонорары. Любопытно, что о литературе мы с ним, если и говорили, то очень редко – он почти не следил за журнально-издательской текучкой, которая вольно или невольно отвлекла бы от главного дела жизни – работы за столом. Даже о классиках не говорил. Лишь однажды (потому и запомнилось) Боря задал неожиданный вопрос:
– А знаешь, кто лучший писатель в мире?
Я пожал плечами.
– Диккенс, – сказал Васильев. И объяснил: – Потому, что добрый.
Для него этот критерий был бесспорен.
Но, равнодушный к литературному процессу, Борис постоянно и пристрастно следил за процессами жизненными. Его до сих пор знают и заслуженно любят как прекрасного прозаика. Куда меньше он известен как публицист. А это глубоко несправедливо! Васильев был первоклассным публицистом, думаю, одним из самых ярких и глубоких за всю историю России. Он блестяще знал историю страны, историю языка, историю русской армии. Многие детали в его статьях просто поражали. Помню, он написал, как можно было вычислить, сколько в военных училищах времен Первой мировой войны было детей кадровых офицеров и сколько выходцев из иных сословий – надо было после обеда заглянуть в столовую. Отпрыски дворян, встав из-за стола, ставили стул на место, а дети купцов и мелких чиновников этикетом не заморачивались, их стулья так и болтались посреди зала…