Минька стоял на коленях перед иконой и читал молитву:
– Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небеснаго водворится… речет Господеви: заступник мой еси и прибежище моё, Бог мой, и уповаю на Него… яко… яко…
– Ну?! – Мать в подоткнутой с боков старенькой юбке уставилась на Миньку тёмными сердитыми глазами.
– Я позабыл…
– Божью молитву позабыл, а лопать не забываешь. Я вот тебя! – Она намахнулась грязной тряпкой, но сдержалась, не ударила. Задохнулась, закашлялась, сгорбилась. Два красных пятна заалели на её щеках.
Угроза подействовала, и к Миньке тотчас вернулась память.
– Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна… – зачастил он.
От долгого стояния на коленях у него затекли ноги, от поклонов болела шея, а на лбу, кажется, вздулась шишка, потому что Минька несколько раз крепко приложился головой о пол, и теперь, крестясь, потихоньку ощупывал лоб. Так и есть.
На стене перед Минькой висела икона в окладе и с широкой рамой. Верх её мамка всегда накрывала длинным рушником с красными вышитыми полосками. Мария с пухленьким, голеньким младенчиком смотрела на Миньку печально и строго. Небось недовольна, покарает его за все грехи.
– Молись, молись! – ворчала из кухни мать. – Глядишь, и простит Христос тебя, грешника.
Минька хоть и маленький – всего шесть годков, – а уже грешник. Об этом ему говорили по десять раз на дню, и он думал, что во всём селе нет парнишки грешнее. Да что в селе! И в городе, поди, тоже не нашлось бы такого мальчишки. Минька в душе немного гордился, что он особенный.
За окном было сумрачно, темно и серо, так же муторно стало и на душе у Миньки. Он перевёл взгляд на фотографию. На ней отец и мать стояли рука об руку, тятька – в пиджаке, жилетке и начищенных сапогах, блестящих, как зеркало, и рядышком – молодая мамка в свадебном платье, совсем непохожая на себя теперешнюю, худую и мрачную.
Минька отца почти не знал, тот захворал и помер в больнице два года назад, мамка говорила – «от живота». В памяти остались только серебряные часы с цепочкой, которые носил тятька, тёмные усы и смеющиеся голубые глаза. И ещё голос. Громкий, густой, как у попа в церкви.
Минька вздохнул. Помер отец, и мамка расхворалась от тоски. А теперь совсем сердитая стала, намахивается чем ни попадя. Кабы тятька был живой, уж он бы заступился за Миньку.
Укрыться бы на печке от мамкиной воркотни, устроиться на лежанке вместе с полосатым котом Мурзеем. Он добрый, сроду не шипел и не царапался, забирался к Миньке на живот и громко урчал.
Эх, похлебать бы сейчас молочка или простокваши, да нельзя: пятница – день постный. У Миньки навернулись слёзы на глаза, солёные капли покатились по щекам. Он всхлипнул раз-другой и разревелся. Звон посуды на кухне сразу прекратился, по полу зашлёпали опорки, и в дверях появилась мамка.
– Зарюмил!1 – с раздражением бросила она. – Божью молитву без рёва читать не можешь, чёртово ты племя!
Мамка повернулась и ушла, но, видно, Миньку ей стало жаль, и, поворчав, она разрешила подняться с колен и идти пить чай. На столе уже посвистывал самовар, круглый, пузатый, весь в медалях, как генерал, – мамкино приданое, лежала порядочная краюха хлеба, в сахарнице белел сахар. Минька пил чашку за чашкой и сосал сладкий огрызок, позабыв все обиды. Стало совсем темно, и хоть он не видел неба в окнах, чёрных, как дёготь, – слышал, что дождь вроде стих.
– Давай, что ли, спать ложиться, Мишка, – сказала мамка, зевая, – помолись на сон грядущий.
Перечить Минька не осмелился.
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь… – торопился он, захлёбываясь, прочесть короткую молитву.
– Не части, – посмотрела строго мамка, и, когда Минька продолжил медленнее, кивнула и одобрила: – Вот так. Божье слово не комкай.