Забрали в солдаты Андрейку Ермолова аккурат с началом германской, в августе четырнадцатого. Провожали всей деревней – деревенька Красная под Юмом маленькая, восемь дворов. Провожали до росстани во ржи, рожь стояла в голову выше головы, пьяное солнце бурлило в хмельной голове. До Юрлы добрались на телеге деда быстро, в Кукольной Андрейка еще стаканчик пропустил – монеты были, хоть дед не одобрил.
От Юрлы до Кудымкара ехали уже казенным обозом, парней сорок со всего уезда, вечер и полночи, почти все спали. А утром Андрейка не о том думал, что такое война, как оно на войне, как долго еще ехать до нее, а о том, как вертаться с войны будет. Может, не в обозе, в похмельной сутолоке, средь инвалидов, а один – верхом, с крестами на груди, не по пыльному тракту, а лесом-полями, по духмяным тропинкам, шапка заломлена, цветочек в зубах…
С Перми началась армия. Армия – она горше горькой редьки, чуть что – в зубы. Не так повернулся, не то слово вымолвил – замордуют. За длинный язык и неисполненье – убьют. Коль прежде сам не повесишься. Язык у Андрейки длинный. Ответить офицерам, может, сам и не хотел бы, но бурливое нутро хоть что, да пробурчит, а то и громко выскажет. Через это был часто бит взводным Рутневым. Это уж в Смоленске, в сентябре, когда готовились присоединяться к Варшавскому прорыву. Стояли полевым лагерем близ города. Утром – полковой смотр; взводный Рутнев громко денщику: «А где-ть моя портупея?» – а Ермолов из третьей шеренги негромко, но все слышали: «Как надену портупею, во сто разов поумнею!» Взвод хохочет… После смотра отвел взводный Андрейку за палатку да так вздул гладким топорищем без топора – левое ухо слышать перестало.
В Польше сперва было – о-го-го! От Варшавы и Ивангорода теснили русские австрийца почти до самой Германии. Потом настало ай-яй-яй – немцы, 9-я армия, отбросили русских снова до Варшавы. Потом контратаки по флангам. Иной раз и без артподготовки. Иной раз – прям на пулеметы. Выпрыгнул как-то Андрейка из окопа в атаку, два шага сделал, а уже слева-справа все бойцы в предсмертном матерке хрипят; ему пуля в правое плечо свинцовым тумаком, как игрушку вокруг крутанула, винтовка назад в окоп улетела.
Тогда после тяжелых ранений еще списывали подчистую. Лежал Андрейка в госпитале в царском месте, оно так и называлось – Царское Село! В соседнем отделении, говорили, сама царица в палаты, переодетая в сестру милосердия, хаживала. Впрочем, болтали про нее всякое… и гнусное самое – чаще.
К лету Андрейка совсем поправился. Думал пойти в Питер, поглядеть на столицу, на заводе поработать, потом и домой. Не дали. Дав послужить в Царском Селе три месяца вольнонаемным санитаром, осенью пятнадцатого снова призвали в царскую армию. Но отправили эшелон на сей раз почему-то на восток. Почти на родину, во всяком случае, на Урал – в Екатеринбург. Ой, лучше бы на фронт. А здесь, в тылах, опять маета, хуже ада – мордобой день за днем, муштра да стукачество. Об окопной водке или лазаретном спирту даже и не мечтай. Мечтай лишь о том же фронте, лучше – о дороге.
К вечеру едва стояли на ногах от муштры и нарядов – те, кому повезло, кому розог не назначили. А назначали часто. Розги в армии – те же плети. Хуже… Вот был крупный такой парень из местных – Ваньша Зайцев. Служил с таким же бугаем, родным братом Степаном. Ваньше дали отпуск на неделю, домой ему полдня на поезде. А брат ему жутко завидовал. И думал, что братец в отпуску его землю на себя запишет, был у них давний спор из-за земли. Он и наговорил на брата, что тот подготовил дезертирство перед отправкой на фронт. Командир полка проверять не стал – назначил Ивану двадцать пять розог. А ритуал был такой, что выводили наказанного перед строем, а у строя спрашивали добровольца. Вот Степан и вызвался брата пороть. Порол в смерть, едва потом Ивана откачали. А после Ваньши вывели его друга, с кем он домой ездил. Теперь желающих не было. Все понимали – не за что. Приказали правофланговому. Тому деваться некуда, но стал бить легко, манерно. Тогда его самого по-настоящему унтера выпороли. Тоже двадцать пять розог. И тоже до потери чувств. Такие порядки…