Пролог: «Дом, где поселилась тишина»
Ветер сдирал последние листья с ясеня у крыльца, словно злой цирюльник, бреющий голову покойнику. Стас прижался лбом к холодному стеклу – трещина на окне рисовала мамин профиль в слезах. За спиной раздался хриплый кашель, знакомый до мурашек. Он закрыл глаза, считая: Раз-два-три… На семнадцатом счету мать затихла, и тогда в комнату вползла та особенная тишина – густая, как кисель из гнилых яблок.
– Стасик, – голос из постели напоминал шелест высохших крыльев моли. – Сбегай к колодцу…
Мальчик кивнул, хотя знал: ведро уже неделю стоит пустым. Отец забыл починить ворот, а может, просто забыл дорогу домой. Последние монеты уплыли на микстуру, пахнущую дегтем и ложью аптекаря.
На кухне Лина возилась с глиняным горшочком. В семь лет сестра уже умела варить похлебку из крапивы и подметать тени по углам.
– Сегодня будет праздник, – прошептала она, показывая три пшеничных зернышка в горсти. – Видела во сне: ангел с лицом деда бросил их в нашу печь.
Стас потрепал ее по соломенным волосам, пряча за пазуху охапку одуванчиков. Желтые головки цветов он собирал у дороги, где телеги купцов оставляли в грязи блестки надежды. Бабка-повитуха говорила, что корни одуванчика вытягивают хворь, если заварить их под полной луной. Но луна болела чахоткой уже третью неделю, прячась за облаками, как мать за вышитой подушкой.
Скрип колес прозвучал, как кость, ломающаяся под сапогом. Стас обернулся, и одуванчики рассыпались по пыльной дороге. Карета была чернее забытых обещаний, с окнами, затянутыми паутиной из прожилок. Кони ступали бесшумно, оставляя на земле отпечатки, похожие на детские ладони.
– Мальчик, – из кареты пахнуло зимой, хотя стоял сентябрь. – Твоя тоска пахнет так аппетитно… как первая любовь самоубийцы.
Стас отступил, наступив на одуванчик. Желтые лепестки прилипли к подошве, словно капля солнца, попавшая в смолу.
– Я не… Я ничего не продам, – выдавил он, вспоминая сказки про леших, что крадут голоса у непослушных детей.
Тень рассмеялась. Из кареты вышла… нет, вытекла фигура в плаще из совиных век. Лицо незнакомца менялось, как узоры в калейдоскопе: вот он старик с бородой из паутины, вот девушка с глазами как провалы в колодце, вот мать – нет, не его мать – с губами, сшитыми черной нитью.
– О, наивный химик, – прошипело существо, и в воздухе вспыхнули огоньки-светляки, складываясь в цифры: 7 лет, 3 месяца, 14 дней. – Ты уже продал мне смех в прошлом году, когда украл яблоко у кузнеца. А вчера – последний сон о море. Что осталось? – Холодный палец ткнул Стаса в грудь. – Ах да, этот барабанщик за ребрами.
Мальчик попятился, но тень была уже везде: в его дыхании, в слезах, в дрожи коленей. Где-то далеко закричала Лина. Или это ветер?
– Сердце – всего лишь насос, – шептала тень, обвиваясь вокруг шеи как шарф из тумана. – А я дам тебе настоящее волшебство: утром мать встанет испечь пирог с вишнями из твоих страхов. Отец принесет золото, выплеснутое рекой раскаяния. А сестренка… – В воздухе возник образ Лины, танцующей под дождем из конфетти. – Она будет смеяться так звонко, что в доме никогда больше не поселится тишина.
Стас уронил последний одуванчик. Желтая головка покатилась к карете, превращаясь в пепел.
– Как… как забрать обратно? – прошептал он, чувствуя, как что-то теплое и живое бьется у него в горле.
– Обратно? – Существо наклонилось, и Стас увидел, что его глаза – это двери в другие миры. В одном плакал ребенок с его лицом. В другом старик в его потрепанной рубахе копал могилу. – Сердца не возвращаются, малютка. Они только… переходят из рук в руки.
Ледяная ладонь вошла в грудь, как нож в масло. Боль пришла позже, когда Стас, уже бегущий домой с рубином в кулаке, споткнулся о порог. В избе пахло имбирным печеньем и смехом. Мать пела, мешая тесто. Лина кружилась в танце с новым платьем цвета заката. Только в углу, на месте отцовского стула, сидела тень с лицом Стаса и держала в руках что-то пульсирующее, завернутое в лепестки одуванчиков.