Волынская земля, Луческ, 18-е лето Унемыслово
Близилась полночь, город Луческ спал на горе над Стырью. Кроме полноликой луны, некому было видеть, как Унемыслова княгиня, закутавшись с головой в широкий платок бурой шерсти, вдвоем со служанкой вышла за ворота. Лунный свет отражался в широких лужах на дороге и сам казался скользким, как лед. Скорее бы уже снег! Скорее бы Мокошь выбелила землю новым своим полотном, чтобы не было так непроглядно черно по ночам и так уныло короткими серыми днями.
Княжий двор стоял в городце, а бани выстроились чередой внизу, вдоль речного берега. Опираясь на руку челядинки, княгиня пробиралась по грязной после дождя тропе. Не рано ли она встала? Ведь седьмые роды – не шутка, не молоденькая уже… Но пропустишь полнолуние – потом еще месяц ждать в неизвестности и страхе. Наконец-то, после шестерых сыновей, судички послали Велегневе долгожданную дочь. Троих младших сыновей повитуха заворачивала сразу после рождения в старую княгинину рубаху, приговаривая: «Дай, Мокошь, дочь на смену матери», и вот наконец Мокошь откликнулась. Но всю беременность княгине снились ужасные сны: будто живот вдруг пропал, дитя украдено. Когда накатывала дурнота и тяжесть, мерещилось, будто во чреве лежит не младенец, а большой черный камень. Он даже снился ей.
Но худший сон увидел сам Унемысл – за месяц до родов жены, когда в Луческе и окрестных весях начали чесать лен. Привиделось ему, будто бы входят в избу две бабы, и одна другой говорит: давай, дескать, скрадем дитя у княгини, головешку взамен подложим! И даже одну он вроде бы узнал, видел ее, когда большухи приносили первые пучки льна для жертвы Мокоши. Но, проснувшись, не сумел вспомнить лицо.
Однако обережная ворожба сделала свое дело, роды прошли благополучно – на свет появилась не головешка и не камень, а миленькая здоровая девочка. И все-таки тревога княгини не улеглась, в первое же полнолуние она велела послать в Дорогоще за бабой Намыкой – самой старой в округе, самой искусной в пытании судьбы.
Та пришла, когда Велегнева уже сидела на лавке в пустой холодной бане. Огня не зажигали – через распахнутую дверь ярко светила луна. В воздухе висел слабый дух дыма и обережных трав, которыми мыли роженицу шесть дней назад; порывы ветра приносили снаружи запах палой листвы и осеннего дождя. Княгиня ждала, дрожа и прислушиваясь к каждому шороху. Вот-вот сейчас из-за печки или из тьмы черных углов вылезет мора – косматая-волосатая старушка ростом с дитя…
Когда появилась Намыка, княгиня задрожала сильнее. Усохшая от старости бабка и сама сделалась словно десятилетняя девочка, только на спине у нее, ближе к левому плечу, вырос горб, и она ковыляла, перекошенная его тяжестью. Из-под белого шушуна виднелся подол черной старушечьей плахты. Белый платок плотно облегал ее голову. Она сняла его, и по плечам рассыпались тонкие, как свет, и седые, как иней, слабые волосы. Беззубые челюсти подчеркивали выпяченный подбородок, скулы были плотно обтянуты тонкой кожей. Запавшие мутные глаза, казалось, смотрят сквозь явь и видят иное. А где взор, там и душа. От старухи веяло Навью, где она, по сути, уже давно пребывала. Лишь дряхлое тело ее все еще бродило по белому свету, и это само по себе внушало жуть. Особенно здесь, в бане, что стоит на меже между миром живых и миром мертвых.
Намыка принесла с собой прялку и волну – белую кудель из чесаной овечьей шерсти. Вот она затворила за собой дверь, и в бане стало почти темно – теперь только в оконце светил лунный луч, сам похожий на нить. Велегнева сидела на середине лавки, сжав руки на коленях, – вот бы забиться в угол, но углов-то она боялась пуще всего. Дрожь пробирала ее с ног до головы, теснило в груди, тянуло бежать отсюда на вольный осенний воздух.