– Любка, посмотри, ушёл отец?
Голос матери. Бежать скорее: ведь если он ушёл, то на фабрику за получкой. И тут Любаха – не последний человек. Сам он получку не донесёт и вообще не придёт сегодня домой. Будет шататься по своим друзьям, «дружочкам», пока не завалится где-нибудь.
Если Любка упустит его уход… Но такого уже года два не бывало, чтобы она не пошла за батькой. Поначалу крадучись, по другой стороне улицы, с нарочно взятой корзинкой, в которой мамка приносит яйца от погорелок. Потом – ближе к фабричным баракам – следом идет как ни в чём не бывало. И почти у самой конторы догоняет и, забегая вперёд, весёлую рожу строит. Мол, ты ведь понимаешь, батя, я полностью на твоей стороне, тоже люблю погулять и к «дружочкам» с тобой могу сходить. Но маманька просит… Ты ведь знаешь, больна она, чахотка, ей масло нужно, ви-та-ми-ны. А ты у нас один. Так что не обижайся, слышь? И за руку его берет, будто он маленький, а она большая.
Батя, он что? Он ничего и никогда. Слова грубого или упрёков от него не бывает. Вот рассказать что смешное или душевное, тут он мастак. Или утешать. Никто так не может утешать, как наш батя. Мамка прямо говорит: «Ты меня одним утешением взял». Ещё отец петь любит, почитай, слова всех песен знает. Кто бы ни запел – куплет да припев, а остального не помнят. А батяня всё помнит, будто в его голове записи сделаны. Голос не сильный, но правильный, мелодию не врёт.
Только теперь, если он дома поёт, стало быть, пьяный. А тогда нам не до песен, прикидываем, как теперь месяц прожить. Ведь батя только с получки и напивается, а так – ни боже мой. Мастер он хороший, начальство его ценит, чуть что: «Иван Казимирович, зайдите к главному инженеру поскорее». А это значит лишь одно: у главного инженера что-то стряслось, и только наш отец ему способен помочь. Потом премию бате дадут. С премии Любахе всегда гостинец. Конфеты, к примеру, или слойки. Да и так, без премии, если батю не упустить, обязательно в продмаг зайдём. Только отец скажет просяще: «Любах, тебе ирисок, а мне две кружки пива, идет?» Пива можно, оно недорогое, и мамка сердиться не будет. Лишь пошутит, как вернутся: «Ну что, заговорщики, натрескались?»
Только как же это мамка может шутить? Она ж померла, ещё до войны. Чахотка её успокоила, совсем успокоила. Скромненький крест на старом кладбище, могилка у самой речки Смоленки. Так ведь и батьки нет. Бомбой его в сорок втором зацепило, когда за лошадью подбитой пошёл: «Всё, девки, скоро сыты будем. У Ижорской заставы конягу подстрелили мессера. Надо скорее бечь, пока не пронюхали, мясцом запасаться». Вот и добегался. Сам сгинул, так и не нашли, не схоронили. Люди видели, как всё было, рассказали. А то бы числился в «безвестипропавших».
И как он в эту байку поверил? Ведь ребёнку ясно – никакой лошади в помине нет. Все они уж давно съедены. Нет, не все, оказывается. Лошадь маршала Будённого на законном отдыхе, у маршала на даче травку щипала. Вернее, сено, ведь зима. А тут приспичило её переводить. В целях государственной безопасности. Через весь город вели – и ничего. А как к заставе подходить стали – мессера внезапно налетели и стрелять. Прямо в голову той лошади, она повалилась и лежит. А сопровождающий искать телефон принялся, чтоб доложить о кончине. Потому никто и не знает про лошадь, что секретная она.
Вот враки, слушать невозможно, до чего батька поглупел после мамкиной смерти. Верит в сказки, да ещё сам их придумывает. Только нам-то как теперь? Мне, Нинке и Насте? Мы ведь одни, ни отца, ни матери. Крёстная в круглосуточном дежурстве на седьмой ТЭЦ, остальные все эвакуировались и самовар с собой взяли. Ни еды, ни горячего, ни дров, а ведь декабрь только – до весны далеко. Холодно, холодно-то как! Дует отовсюду. Остается только лежать под ворохом тряпья и ждать. А чего ждать-то? Ведь не придет никто, так и замёрзнем.