Путин замолчал.
Пару секунд он еще гипнотизировал камеру; снег красиво ложился на черное номенклатурное пальто; выхваченный кусок Кремля – стены, ели – был до того залит белейшим светом фонарей, что казалось, будто он готовился принимать инопланетные корабли.
Затем – несколько ракурсов околокремлевской Москвы; редкие машины удирали так стремительно, размазывая красное, что верилось – это снимают сейчас – в 23:58, наверное.
За столом случилось некоторое оживление. Едва знакомый Павлу хозяин, большерукий парень со странным румянцем – вероятно, обморозился, – курочил и раскручивал золотишко на горлышке шампанской бутылки. Слишком лихорадочно. Пробка пошла, он тщетно пытался ее удержать, отчаянно гримасничая, а после глухого углекислого хлопка (девушки и не успели взвизгнуть) закрывал пальцами горлышко, – а что оставалось делать.
– Преждевременный финал? – сострил Игорь.
На него опять посмотрели с неприязнью. Когда-нибудь этого мудака спустят с лестницы.
Надтреснутый бум, циферблат курантов, будто скроенный из листов старого-престарого сукна, которое в детстве казалось зеленым, потом синим, теперь черным почти.
Чокались. Девушки визжали. Парни орали какое-то первобытное подобие «ура». Человечество за окнами взбесилось (канонада салютов, петард). Паша вспомнил, что можно и желание загадать. Запоздало.
После гимна (в момент, когда никто не знает, как себя вести) виртуальные фейерверки вывели на экране «2007» – к счастливой радости собравшихся. Раньше, лет за десять до того, цифры выезжали прямо из курантов, Павел точно помнил. Они медленно и неумолимо приближались, росли с каждым ударом; и в память врезались строгие – без всяких курсивов, и синие – без всяких нарядностей, «1996»; мама сказала: «Как три шестерки», – и стало страшно.
Сейчас лучше. Сейчас – 2007.
Месяц назад уехала Наташа. (Лучше, да. Просто зашибись.) Летела она, разумеется, с пересадкой – сначала в Москву; самолет был ранним утром, да фактически ночью, и Паша все представлял первый день без нее: он проснется по будильнику в восемь, скорбно спустит нагретые ноги на декабрьский пол и вспомнит, что вот он и остался один… Получилось все не так, а до обидного буднично. Во-первых, он проспал, вместе с жиденьким солнцем его разбудил звонок из Шереметьево: Наташа сетовала, что забыла положить денег на «трубку» и может не хватить в решающий момент, «а тут терминалы дурацкие, и разменять негде…». И Паша метался по кухне, не зная, что сглотать за двадцать пять секунд, мчался стоя, распятый скоростями в «газелях», чтобы в центре закинуть Наташке пару сотен в салоне связи. Язык на плече, какое уж скорбное опускание ног, – но тем не менее это действительно был первый день без Наташи.
День, кстати, нетрагичный до дурного – как начался, так и кончился. Друзья достали халявные билеты на третьесортный концерт, и в каком-то бестолково-веселом толкании то на входе, то в зале, то на выходе все и прошло. Но это не отменяло главного. Если катастрофа уже случилась, какая разница, как потом вертит тела и какие-нибудь – в ледяной испарине – дюралюминиевые обломки.
Паша остался один: его любимая уехала в Штаты (в Питтсбург) учиться, проходить практику, возможно – работать, возможно – жить.
У Наташи была редкая специальность – технолог промышленных печей («какая-то не женская!» – причмокнула губами Пашина мама когда-то). В местном политехническом институте эту специальность постоянно грозились прикрыть, ибо она ковыляла инвалидно из года в год – от трех десятков студентов к двум. И в деканате велись душеспасительные беседы, кого бы и куда перевести. Но не-ет. Наташа криво усмехалась, Наташа билась бы до последнего. Не то чтобы она обожала стекловаренные печи, уродливые, с вонью да лампами – просто такой был характер. Чертов характер.