Проснулся он от крика. Сразу вскочил, протер глаза и осмотрелся. Нет, вроде никого не видно. И тихо. Он подождал, прислушался, он даже затаил дыхание… Нет, вправду все спят. Тихо кругом, покой. И у него здесь покой. Коптит лучина. А за окном совсем черно, там ночь. Так, может, он подумал, крика не было? Или, может, это он сам кричал? А что! А во сне!.. Но только он давно уже не видит снов. Да и чему уже в такие годы сниться? Чего желать?!
И тут его опять стало знобить. Он лег, подоткнул под себя полушубок. Лежал, смотрел на черный закопченный потолок. Потом стал вспоминать: вот ты вчера отужинал, молился. Потом читал «Александрию» – час, может, два. Потом почувствовал, что мерзнешь, и кликнул Игната. Пришел Игнат и натопил.
– Еще? – спросил.
– Еще! – ты повелел. – Еще!
Игнат еще топил. Потом сказал:
– Довольно, князь. Изжаришься.
Ты отпустил его, но сам читать уже не мог: в глазах сильно рябило. Да и к тому же писано по-еллински, а ты это стал забывать. Поэтому ты лег и думал о послах. Потом о сыновьях… И вдруг тебе привиделся отец. А он вот здесь же и лежал, где ты сейчас лежишь. А ты стоял тогда – возле него, вот совсем рядом, вот на этой половице. Тебе тогда тринадцать было. Нет, уже, может, четырнадцать… А то не все ли равно! Стоял тогда, трясло тебя, и ты ему шептал:
– Отец, не уходи! Что я один?!
А он молчал. Он, может, тебя и не слышал. Просто смотрел в окно. Он, может, думал о чем-то. А может, ждал кого. Потом он вдруг тихо сказал:
– Дай руку.
Ты дал. Да только он ее не принял! Потому что своей не поднял! Потому что не смог! Сил у него уже не было, вот что! И ты немо заплакал. Пал на колени перед ним, схватил его руку, прижался к ней лбом. Рука пыталась вырваться, да не смогла. Тогда отец сказал:
– Не надо. Так, видно, Бог велел. Встань, князь… Встань!.. Встань!
…Нет, встать уже не смог – лежал бревном и задыхался. И не четырнадцать тебе, Всеслав, а семьдесят. И нет давно отца, и схоронил жену, а вот уже и самого тебя пора… Закашлялся. Поднялся на локтях, хотел было позвать… и словно провалился…
А вот теперь очнулся и лежишь, тебе не спится. Потрогал лоб – горячий, весь в поту. И печь горячая. Дух в горнице тяжелый. Перетопил Игнат… А все равно знобит! И шум в ушах: как будто кто-то ходит, снег под ногами – ш-шух, ш-шух, ш-шух. Но кто это идет, не видно. А ты лежишь под деревом, весь сжался, нож изготовил, ждешь… А он, невидимый, прошел – ш-шух, ш-шух…
Ш-ш-ш-ш! Что это?!.
Это лучина догорела. Теперь остался только красный уголек. Но вот и он задергался, погас. Темно, хоть глаз коли… Князь вздрогнул, криво усмехнулся. А что, злобно подумал он, с них станется! Давыд же Святополку говорил: «Не оставляй Васильку в Киеве, не то как бы беды после не вышло!» И не вышло. Потому что его не оставили. Правда, сперва ему глаза ножом достали, а после его самого на телегу, чуть живого накрыли тряпьем – и свезли. И ничего, Бог миловал! Давыд в прошлом году раскаялся, они его простили; один брат двести гривен ему дал, второй три сотни отжалел…
А ведь и ты так мог, Всеслав, из Любеча без глаз уйти. Они тебя ведь тоже звали. Но нет, сказал ты им тогда, и не просите. Я не поеду, я изгой. И крест не надо целовать; ваши отцы уже поцеловали, помню! Они крепко обиделись. И пусть! И еще пусть дальше говорят, будто ты выжил из ума и будто в детство впал! Зато ты при глазах и держишь свою отчину! И волоки тоже твои. Идут купцы по волокам – и платят. Войско пройдет – пусть войско тоже платит. А не заплатят, сам приду и всех тогда пожгу! А сам не справлюсь – наведу Литву! Литва, она…