Памяти
Лидии Ивановны Белозуб,
учителя Русской словесности,
посвящаю
Встреча с Пегасом
Ну вот да здравствует рассвет! Такая прохладная свежесть, такая чудная тишина!
Не успев открыть глаза, как почувствовал в голове поскребывание целых трех новых рассказов, которые, измученные теснотой моего убогого черепа, так и просились наружу.
Нужно скорее браться за перо и писать, писать, писать…
А ведь Лев Толстой с самого утра косил траву, гонялся за розовощекими крестьянками, а потом, довольный и сытый, брался за перо, смахивал с бороды солому и творил, творил, творил…
А тут, совсем рядом я почувствовал горячее дыхание Пегаса.
Он, не торопясь похлопывая крыльями, топтался у моего порога и смотрел на меня кротко и с любовью.
Скорее за перо! За гусиное. Побежал во двор, искал в парке. Все тщетно.
Но набрел на двух бабушек.
– Гусей нынче нет, – ответили старушки и, немного о чем-то поспорив, добавили: – Последнего ощипали лет сто назад.
Ну как же так? Нет пера и не будет очередного рассказа?
Пегас смотрел на меня с недоумением и, мне показалось, стал как-то нагло ухмыляться.
– Что, опять я виноват? Опять не вовремя явился? – промычал он, вытаращив на меня с явным вызовом глаза.
– Я все копыта истоптал, сколько своих перьев потерял, стремясь к тебе, а ты…
Тут он привёл все свои необыкновенные познания в ненормативной лексике, приложенные к моей персоне.
«Ещё бы, – подумал я. – Ему то проще. Он только и делает, что собирает чужие мысли. И слова.»
– Ты же знаешь, что я не нашёл пера! И что? Шариком писать? – пытался я возразить на обидную матерную тираду.
– Шарик, бобик,…что б тебе в лобик! – продолжил он, выложив известную матерную присказку, и, уже шипя, повернулся вдруг ко мне задом. Я понял по вилянию его хвоста, что сейчас случится непоправимое, и большего оскорбления я уже не переживу…
Голова его повернулась ко мне, и в прищуренных глазах отразилось презрение и, может, жалость.
Но пронесло. А диалог не состоялся.
От горячего его дыхания не осталось и следа, и он, понурив башку, какой-то униженный, не взмахнул крыльями, но поплелся устало прочь от моего порога.
****
Вышний Волочек
Деревня
Скрипнула калитка, и я выскочил из дома, чтобы поглядеть на гостей. Это был Никонорыч – местный мужик, батрачивший у Сан Саныча на всяких работах. Низенького роста, лет 50-ти, худой, с густой рыже-седой шевелюрой, он всегда меня забавлял своими хитрыми глазками и местными сплетнями.
– Привет, Ноконорыч! Что новенького? – спросил я, устраиваясь у забора.
– У Муравья новая партия нынче пошла, – ответил он, пожав мне руку, – но цвет пошел какой-то странноватый, – продолжал он, ища глазами что-нибудь для сравнения.
– А, ну вот, смотри на этот листок, – показал мне на ветку куста. – Вот как раз такой.
Муравей был местный самогонщик, продававший в деревне недорого свой продукт и пользовавшийся в народе необыкновенным уважением за постоянство производства и за приемлемое качество напитка.
– Да вот еще тут избу Клавка продает племяннику Ирины. Да так недорого.
Ирина была местная дачница, пианистка из Ленинграда, «собирательница русских земель» как я ее прозывал, регулярно приглашавшая в свой дом окрестных дачников на музыкальные застолья.
– Так и прут сюда питерцы да ваши москвичи, – начал ворчать в своем духе Никонорыч, думая про себя и подсчитывая впрок, тем не менее, те барыши, которые он возьмет за перекладку печи в избе этой Клавки.
Тут мое внимание привлек дородный мужчина, шагавший очень важно по улице в нашу сторону. Внушительного роста с большой седой бородой, в белой косоворотке на выпуск, опоясанной шнурком вокруг солидного живота, в широченных холщовых штанах, в широкополой соломенной шляпе, он вызывал образ деревенского священника из классической русской литературы. Если бы на нем была черная сутана и крест на груди. А так – ну настоящий и живой Лев Толстой! Следом за ним плелась маленькая худенькая женщина, едва поспевая за его большими шагами.