Протяжный, низкий гул боевого рога не просто прокатился над острогом – он прополз по жилам, заставив вибрировать что-то древнее и первобытное в самой крови. Это был не звук приказа, а голос судьбы, густой, как смола, и неотвратимый, как первая зимняя стужа. Для Зоряны этот зов был одновременно и сладкой песней, и погребальным плачем. Песней, потому что он обещал дело, достойное ее рук и ее секиры. Плачем, потому что каждый такой зов забирал кого-то навсегда.
Она стояла посреди двора своего рубленого дома, под низким, потемневшим от времени навесом. Утренний воздух был влажным и пах прелой листвой, речной водой и дымом из сотен очагов. Высокая, статная, с плечами, которые могли бы посрамить многих мужей, она казалась вытесанной из того же крепкого дуба, что и стены ее дома. Мышцы на руках и спине перекатывались под простой льняной рубахой тугими, гладкими волнами, когда она поднимала свою секиру. Оружие в ее руках не выглядело чужеродным или громоздким. Оно было продолжением ее тела, таким же естественным, как когти для рыси.
Длинное, чуть изогнутое лезвие «Вдовушки», как она прозвала секиру, хищно блеснуло в слабом свете зари. Зоряна провела по холодной стали мозолистым, огрубевшим пальцем. Кожа на ее ладонях была твердой, как подошва сапога, но она чувствовала каждую зазубрину, каждую царапину на металле – историю прошлых битв. На ее щеке, от виска к уголку губ, белел тонкий, почти незаметный шрам. Память о печенежском набеге, когда она, еще совсем девчонка, вырвала копье из рук отца, чтобы встретить врага, перемахнувшего через частокол. Шрам иногда зудел перед грозой или большой кровью. Сегодня он горел огнем.
– Опять. – Голос матери, Веселины, раздался из сеней. Он был сухим, как осенний лист. – Ненасытные глотки у этих князей. Все им мало степей, все мало золота.
Веселина вышла во двор, неся в руках туго набитый кожаный мешок. Ее лицо, похожее на печеное яблоко, было испещрено глубокими морщинами-тропами, по которым можно было прочесть всю ее жизнь: голод, роды, потерю мужа, страх за единственную дочь.
– Хазары не дань, мать. Хазары – саранча, – глухо ответила Зоряна, не оборачиваясь. Она приладила секиру к петле на поясе. – Они жгут наши села. Девку нашу, Олену из-под Вышгорода, помнишь? В прошлом году ее увели. Что с ней стало? Рабыня без имени. Или подстилка в шатре какого-нибудь косоглазого хана. Доколе это терпеть?
– Твоя правда, дочка, твоя. – Веселина подошла и протянула мешок. Внутри брякнуло огниво и еще что-то тяжелое. – Но сердце мое не камень. Каждый раз, как ты уходишь, я будто кусок его отрываю и тебе в этот мешок кладу. Тебе бы веретено в руки, да мужа домовитого. Глянь на себя в воде – девка видная, сильная. Рожать тебе богатырей, а не головы рубить.
Зоряна наконец повернулась. Она взяла мать за сухие, узловатые плечи. Ее прикосновение было на удивление нежным.
– Мой жребий выкован из стали, а не спряден из ниток, мать. Ты сама знаешь. А муж… – Она усмехнулась, и в ее серых, как штормовое небо, глазах мелькнула искра. – Тот, кому я по сердцу придусь, не испугается секиры за моим поясом. Он увидит в ней не угрозу, а защиту для нашего дома и наших детей. А другому я и сама не достанусь.
Она обняла мать, вдохнув родной запах дыма, трав и теплого теста. Этот запах был самой жизнью, тем, что она шла защищать.
– Не тревожься. Перун бьет с высоты, а Велес стелет тропу. Я вернусь.
Мать лишь прижалась к ее могучей груди и прошептала так тихо, что только Зоряна услышала: «Вернись живой».
Площадь перед княжеским теремом ревела, дышала и смердела, как огромное, пробудившееся чудище. Сотни воинов – кто в добротной кольчуге, кто в простой кожаной рубахе – сбивались в десятки и сотни. Воздух был тяжелым и плотным от едкого запаха конского пота и мочи, от кислого перегара вчерашней браги, от металлического лязга оружия и пронзительного скрипа кожи. Молодые воины, впервые идущие в большой поход, нервно смеялись, их глаза лихорадочно блестели. Старые, бывалые дружинники стояли молча, проверяя ремни на щитах и подтягивая портупеи. Их лица были непроницаемы, как валуны в реке.