Пролог. Тишина перед Падением
Сентябрьский свет, тот самый, долгий и обманчиво-теплый, что струился сквозь не до конца задернутые занавески старой квартиры, будто жидкий мед, застывающий в пыльных лучах, падал на бледное, почти прозрачное лицо спящей девочки, подчеркивая синеву тончайших, как паутинка, вен на веках и висках, синеву, что была не просто тенью усталости, а зловещим картографическим признаком незримой войны, бушевавшей в ее крошечном, хрупком теле – войны, которую она проигрывала с каждым тиканьем дешевого пластикового будильника на тумбочке, войны без объявления, без пощады, без надежды на перемирие. Этот свет, который в иные годы наполнял Лену странной, щемящей ностальгией по чему-то не прожитому, по утраченной простоте детства, которого у нее не было, сейчас казался насмешкой, жестоким и безучастным свидетелем медленного угасания самого дорогого, единственного светлого пятна в ее собственной, изломанной судьбе – ее дочери, Сони, пяти лет от роду, чьи локоны, некогда сиявшие теплым каштановым блеском, теперь тускло лежали на подушке, безжизненные и редкие, как последние осенние листья, цепляющиеся за голые ветви перед неминуемым падением. Воздух в комнате был густым, спертым, пропитанным запахами лекарств – едкой химической горечью антибиотиков, приторной сладостью сиропов от кашля, которых она все равно не могла проглотить без мучительных спазмов, и под всем этим – слабым, но неистребимым запахом больницы, запахом отчаяния и стерильной безнадежности, въевшимся в стены, в одежду, в саму кожу Лены, ставшим ее вторым, отравленным дыханием.
Лена сидела на краю жесткого стула, который она притащила из кухни и поставила вплотную к кровати, так близко, что могла различать каждую отдельную ресничку на лице дочери, видеть мельчайшие движения зрачков под тонкой кожей век во сне, слышать тот прерывистый, свистящий звук, который издавало дыхание Сони – неглубокое, частое, как у пойманной птички, звук, от которого у Лены сжималось горло и холодело внутри, будто кто-то выливал в ее грудь ведро ледяной воды. Ее собственная рука, костлявая и нервная, с обкусанными ногтями и проступающими венами от бессонницы, лежала поверх одеяла, едва касаясь крошечной, горячечной ручки Сони; прикосновение было почти ритуальным, попыткой удержать, передать какую-то ничтожную частицу своей угасающей силы, своего отчаянного желания жить вместо нее, но рука ребенка была безвольной, словно тряпичной, и лишь слабая пульсация под тонкой кожей напоминала о том, что жизнь еще теплится, сопротивляется, но с каждым часом все слабее, все тише. Лена смотрела, не отрываясь, завороженная этим хрупким балансом между бытием и небытием, и в голове ее, как тяжелые, ржавые гвозди, вбивались одни и те же мысли, кружились, сверлили, не давая ни секунды покоя: Лейкемия. Острый лимфобластный лейкоз. Высокий риск. Рецидив. Рефрактерность к терапии. Паллиативная помощь. Слова врачей, произнесенные с профессиональной, убийственной сдержанностью, превращались в ее сознании в огненные клейма, выжигающие душу. Они звучали громче тиканья часов, громче свистящего дыхания Сони, громче собственного бешеного стука сердца в ушах.
Она вспомнила Соню всего год назад – неудержимый вихрь энергии, смеха, который звенел, как колокольчик, наполняя их убогую квартирку светом, казалось, не зависящим от времени суток. Вспомнила, как та носилась по парку, ее щеки пылали румянцем, глаза сияли озорством и бесконечным любопытством к миру, как она заливалась смехом, когда Лена ловила ее и кружила, прижимая к себе, вдыхая запах детских волос, солнца и беззаботности. Вспомнила ее первые неуклюжие попытки играть на старом пианино, доставшемся Лене от какого-то забытого соседа, – диссонансные, но такие искренние звуки, в которых уже тогда угадывался необыкновенный слух, дар, данный свыше и тут же, казалось, столь жестоко отбираемый. Теперь пианино стояло в углу комнаты, покрытое слоем пыли, как надгробие над похороненными мечтами. А Соня… Соня лежала. Дни ее состояли из мучительных процедур, тошноты от химии, слабости, которая не отпускала ни на минуту, и редких, кратких просветлений, когда она могла слабо улыбнуться или попросить Лену почитать сказку тихим, хриплым голоском, который резал Лену острее любого ножа. Эти просветления становились все короче, все реже, как лучи солнца сквозь сгущающиеся тучи грозы.