В мае тридцать девятого года в Польше отчаянно, до головокружения, пахло сиренью. Ее тяжелые, влажные от утренней росы гроздья свешивались через каждый забор, нагло лезли в распахнутые окна домов в Радоме, и казалось, сам воздух был густо настоян на этом сладком, терпком аромате.
Семнадцатилетней Ирене Гут этот запах пьянил голову, обещая, что это лето будет бесконечным, а жизнь – долгой, ясной и непременно счастливой.
Война была чем-то далеким, почти нереальным. Она шуршала газетными страницами, которые с утра до вечера читал отец, и его брови сходились в глубокую, тревожную складку. Она изредка врывалась в разговоры взрослых на кухне коротким, как выстрел, словом «Гданьск», но тут же тонула в материнском «Тише, тише, не при детях».
Для Ирены и ее четырех младших сестер война была абстракцией из учебников истории, чем-то вроде походов Наполеона. А настоящая, подлинная жизнь – вот она: в теплом ветре, путающем ее русую косу, в строгих конспектах по анатомии и в великой мечте о белоснежном, хрустящем халате и десятках спасенных жизней.
– Ирена, детка, опять за книжками? – Мама вошла в комнату, неся стопку свежевыглаженного белья, пахнущего солнцем и лавандой. Она с укоризной посмотрела на гору учебников. – Отдохнула бы. Вон, Янина тебя уже трижды звала, в мяч играть.
– Мам, я почти закончила, – Ирена оторвалась от схемы кровеносной системы человека, нарисованной так подробно, что казалась живой. – Мне нужно это знать лучше всех. Врач, он как сапер, не имеет права на ошибку.
– Ты еще не врач, а только медсестра, – мягко улыбнулась мама. – И слава Богу, не сапер. Твое сердце слишком близко ко всему, дочка. Ты каждую чужую боль как свою чувствуешь. Так и сгореть недолго.
– А по-другому нельзя, мама. Если не чувствовать, то зачем тогда все это? – Ирена обвела рукой свои книги. – Я буду лучшей. Поступлю в Варшаву, выучусь на хирурга.
Мама вздохнула, ее улыбка стала немного грустной. Она подошла и погладила дочь по голове.
– Дай Бог, чтобы твои навыки пригодились только для того, чтобы лечить детские ссадины да простуду у стариков. И чтобы сердце твое не узнало настоящей боли.
Вечером за большим семейным столом разговор снова зашел о тревожном. Отец, Станислав Гут, человек основательный, инженер, привыкший верить фактам, а не слухам, был мрачнее тучи.
– В «Варшавском курьере» пишут, что немецкие войска концентрируются у границы, – сказал он, не глядя ни на кого, а словно обращаясь к своей тарелке с картошкой. – Говорят об учениях. Какие могут быть учения в мае? Чехословаки тоже обещали мир. И где теперь Чехословакия?
– Станислав, прошу тебя, не за столом, – попросила мама. – Девочки слушают.
– И пусть слушают! – неожиданно жестко ответил отец, стукнув вилкой по краю тарелки. – Они должны знать, что мир – это не только платья для танцев и запах сирени. Мир стоит на пороховой бочке, а фитиль уже зажжен. Ирена, ты старшая. Ты должна понимать.
– Папа, но ведь Англия и Франция за нас заступятся, – неуверенно произнесла Ирена, повторяя то, что слышала от подруг в училище. – У нас есть гарантии. Мы их союзники.
Отец горько усмехнулся.
– Гарантии, дочка, это клочок бумаги. А у них – танки. Тысячи танков. Просто помни одно: что бы ни случилось, мы – поляки. И мы должны помогать друг другу. Слышишь? Всем, кто в беде. Не спрашивая ни веры, ни фамилии.
Его слова повисли в тишине. Младшие сестры испуганно замолчали, а Ирена почувствовала, как по спине пробежал холодок, несмотря на теплую майскую духоту.
На следующий день, идя в училище, она старалась отогнать от себя эти мысли. Город жил своей обычной жизнью. Скрипели телеги, пахли свежей выпечкой маленькие пекарни, а на углу, у своей скобяной лавки, стоял, как всегда, пан Розенберг, протирая очки кусочком замши. Его седая, ухоженная бородка смешно тряслась, когда он улыбался.