На могиле отца выросла тыква: Дмитрия Ивановича Старикова похоронили в старом пиджаке, карманы которого были набиты его любимыми тыквенными семечками. Он грыз их с утра до вечера, заплевывая шелухой все вокруг. Наталья Ивановна, его вдова, разрывалась на части: готовила еду для поминок, выпросив у соседей взаймы четыре кило говяжьих ребер, носила на кладбище самогонку и закуску для могильщиков, долбивших мерзлую землю, ругалась с оркестрантами, которые заломили неподъемную цену за то, чтобы сыграть три раза Шопена, плакала в похоронном бюро, где надписи на траурных венках сделали с орфографическими ошибками, кормила поросенка, дочь и кур, бегала по соседям, умоляя их прийти пусть не на кладбище, так хоть на поминки, в общем, ей было не до того, чтобы проверять карманы мужа, лежавшего тут же, в доме, в гробу не по росту, поставленном на стол посреди тесной гостиной, где с низкого потолка свешивалась пластмассовая люстра «каскад» – ее висюльки чуть не касались носа покойника. В конце концов на кладбище собралось человек двадцать-тридцать, включая могильщиков и оркестрантов, и все прошло довольно гладко, невзирая на снегопад, и на поминках никто не напился до безобразия и не подрался, а весной на могиле выросла тыква, и соседи ехидно ухмылялись, и Наталья Ивановна снова оплакивала мужа, над которым смеялись даже после его смерти…
С этой тыквы все и началось, и всякий раз, когда ее жизнь рушилась, Тина вспоминала эту постыдную тыкву, вспоминала те похороны, ту метель, от которой никак было не отвернуться, не спрятаться, пьяненьких музыкантов, вразнобой игравших траурный марш, растерянную и заплаканную мать, которая то снимала обручальное кольцо, то надевала его на узловатый безымянный палец, вспоминала то лето, когда стало известно о злополучной тыкве, о том, как мать схватила мотыгу, ведро, пачку поваренной соли и бросилась на кладбище. Часа полтора она ожесточенно резала, рубила и копала, а когда поняла, что ей не под силу вытащить основной корень, углубившийся в землю метра на полтора-два, высыпала в ямку килограмм соли, полила водой, вернула могильному холму прежнюю форму, села, перекрестилась и заплакала… И плакала до тех пор, пока не встретила Савву Колдуна, с которым жила до весны, а когда Савва решил порвать с ней, позвала на помощь двенадцатилетнюю Тину, взяла ее за пальчик и стала шептать что-то ласковое на ухо, и шептала, и держала за пальчик, и целовала в щечку, пока Савва лакомился ее дочерью…
И вот спустя почти тридцать лет после смерти отца она снова вспоминала о тыкве. Сидела в своем рабочем кабинете на семнадцатом этаже небоскреба, пила виски, курила, таращилась в окно на ночную Москву, и по лицу ее текли слезы. Сидела в кресле без юбки, со спущенными ниже колен трусиками, в разорванной блузке, из которой вывалилась голая грудь, и думала о тыкве, об этой чертовой тыкве, а когда стряхивала пепел в тарелку, взгляд ее падал на две пуговки от блузки, валявшиеся на ковре рядом с окурком, который бросил на пол один из насильников, кажется, самый высокий, тот, что поставил ее на колени…
За полчаса до полуночи она объявила, что покидает свой пост, и подняла бокал за процветание компании. Она знала, что человек сто из собравшихся в большом зале ее ненавидели, примерно столько же не любили, а остальным на нее было плевать – среди приглашенных на новогоднюю вечеринку было много людей из региональных офисов, они знали ее как генерального директора, богатую, холеную и красивую стерву из анекдотов и мифов о жизни столичных небожителей…
После курантов она попрощалась с заместителями и скрылась в своем кабинете, чтобы переодеться и взять кое-какие личные вещи, прежде чем уехать домой. В комнате отдыха, примыкавшей к кабинету, она скинула туфли, налила в стакан виски, закурила, повернулась к двери и тотчас вспомнила, что забыла закрыть кабинет, но было уже поздно.