Сунь Ань прислоняется головой к стеклу, закрывает глаза, жмурится до звездочек, открывает, видит все то же – бесконечное белое поле. Одно белое поле, не имеющее ни конца ни края, словно ткань из рулона раскинули и она покатилась – из купе[1] вниз по лестнице, на улицу.
Он зябко цепляется руками за плечи, сминая ткань тонкой рубашки. Холодно. И устало. Как же хорошо, что сейчас это не имеет никакого значения. Он чуть сдвигает ногу, чтобы нащупать сумку. Он все еще тут, это хорошо. Это успокаивает. В конце концов, сейчас у него и осталась только эта сумка.
Ван Сун, которая пару минут назад выгнала его из купе, появляется в проходе и, бросив на него задумчивый взгляд, в котором почти физически ощущается осуждение, проскальзывает мимо. Сунь Ань назвал ее шумной. Точнее, подумал, что она шумная. Дело не только в голосе – а тот у нее громкий, и говорит она всегда весомо, так, что ее слова гулко разносятся по пустым коридорам поезда, – но и в том, какая она сама: с прямой спиной, гордым взглядом, полыхающим уверенностью во всем, что она делает.
Ван Сун шумная, теплая, такая отчаянно-живая, что резани ножом – и кровь брызнет, запятнает кипучестью все вокруг. Снова какие-то неприятные метафоры, от которых веет смертью.
Но было в ней что-то еще – что-то, что не позволяло назвать ее просто шумной и раздражающей, некая опасная мудрость, какая бывает только у девушек, просто потому, что, как говорила одна его подруга, мужчины не умеют понимать мир, им эта способность не дается. Мудрость, похожая на горение вулкана – так глубоко, что никогда не увидишь дна, так предупредительно-опасно, что лучше и не пытаться.
Сунь Ань чувствует себя рядом с ней белым листом. Или бесцветной застиранной тканью, висящей рядом с новой красивой одеждой. Он – в белом костюме, в белой блузке, с волосами, строго заплетенными в коротенькую косичку. Сам бледный, только глаза покрасневшие, будто плакал. Он уже давно не плакал, хотя, может быть, ночью, пока спал. Тогда он не мог контролировать свое тело, и вполне возможно, оно немного его предавало, а пугать людей красными глазами приходилось ему. Впрочем, из купе его выгнали не из-за этого.
Ван Сун тоже была ученицей господина Эра. Точнее, могла бы ею стать, если бы господин Эр не уехал из страны, оставив ее. И не только ее, впрочем. Они пару раз виделись в прошлом у него в доме, однажды господин Эр позвал их всех на чай, но Сунь Ань зашел буквально на пару минут – отдать любимые учителем конфеты, Ван Сун тогда мелькнула в дверном проеме – смеющаяся, вызывающе яркая, такая же яркая, как и сейчас, хотя и совсем маленькая, а потом – много раз снова, когда они с Чжоу Ханем вернулись в Китай. Чжоу Хань тогда еще хвалил ее чай, спрашивал название, а потом пару недель заваривал только его. И до сих пор только заваривал, в дурацком непонятном французском прошедшем времени. Уже больше не может.
Эта мысль ужасающей болью пронзает самое сердце, так, что Сунь Ань на секунду перестает дышать. Он снова жмурится до звездочек. Не помогает. Конечно, не помогает, как тут вообще что-то может помочь?
Поезд заходит на поворот, сумка немного съезжает, ударяется о стенку, и внутри что-то звенит.
– Так и будешь реветь? – Ван Сун встает у выхода из купе. Суровая, смотрящая цепко и внимательно, вся состоящая из сверкающего холодом до рези в глазах серебра, такого, из какого обычно куют броню.
– Я не знаю. – Дыхание снова приходится ловить, внутри легкие так тяжело болят, словно их насаживают на ребра.
– Я тебя не просто так выгнала, сходи, открой окно, подыши воздухом, что ли. – Едва ли она говорит это из глубокой заботы к нему. Скорее, из нежелания дальше смотреть на то, как он мучается.