«Зеркала и совокупление отвратительны, потому что они умножают количество людей»
Хорхе Луис Борхес, «Тлён, Укбар, Орбис Терциус»
«Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень»
Федор Достоевский, «Записки из подполья»
В мире, о котором пойдет речь, нет дверей.
Есть лишь поверхности – полированные до зеркального блеска или пористые, как старая кость. Есть мембраны, сквозь которые просачиваются чужие голоса, запахи и воля. Есть гладь стоячей воды в глубоком колодце, где отражение всегда чуть-чуть не совпадает с оригиналом. Но прохода, который вел бы из одного состояния в другое, – его не существует.
Эта книга – путешествие по коридорам сломанного сознания, где комнаты не имеют выхода, а лишь перетекают одна в другую. Где воздух – это вещество памяти, в котором, как насекомые в янтаре, застыли невысказанные слова и неотвратимые жесты. Где прошлое не ушло, а лишь сгустилось, превратившись в невидимый мицелий, что прорастает сквозь стены и человеческую плоть, питаясь тишиной и страхом.
Все началось с одного звука. С царапины на теле времени, с крошечного дефекта на старой магнитной ленте – скрип-щелчок, который стал осью, вокруг которой начала вращаться вся вселенная. Для одного он – клеймо первородной вины. Для другого – ключ к чужому безумию. Для третьего – погрешность в расчетах, которую необходимо устранить.
На этих страницах вы встретите художника, замуровавшего себя заживо в мавзолее собственной боли; совершенную женщину, чья безупречность – лишь тончайший слой лака над выскобленной пустотой; тень, жаждущую стать телом, и демиурга, коллекционирующего сломанные судьбы как произведения искусства. Их траектории сойдутся в одной точке, где отражения обретут плоть, а реальность окажется лишь дурным сном того, кто давно перестал просыпаться.
Это не история о поиске выхода. Это протокол погружения. Рассказ о том, что происходит с человеком, когда все двери замурованы, а стенами его тюрьмы оказывается его же собственная кожа.
Когда единственное, что остается, – это вслушиваться.
И ждать ответа из-за стены.
Время здесь оседало слоями, как ил на дне пересохшей реки. Здешний воздух сделался веществом памяти, в котором застыли, как насекомые в древней смоле, давно выдохшиеся запахи: едкая кислота скипидара и тончайший прах истлевших мгновений. Кресло вбирало Кирилла в свои просиженные недра, и он чувствовал, как его тело медленно теряет очертания, сливаясь с потертой обивкой. Предмет, давно уже не часть обихода, пророс сквозь половицы, превратился в помост для ежедневной казни, в последний клочок суши посреди его затопленной мастерской. Кирилл замер. Он вслушивался.
В ответ на его неподвижность где-то под потолком с сухим треском сдалась рассохшаяся балка. Две высокие оконные рамы он сам законопатил черной ветошью, чтобы дневной свет не отравлял его личный полумрак. Стеллажи сгибались под грузом выдавленных тюбиков и скрюченных, мумифицированных кистей – отвердевших мыслей, не нашедших пути к холсту. Окаменевшие внутренности давно издохших механизмов, черные сплетения проводов, лежали на полу и обрывались в никуда. А вдоль стен стояли подрамники, отвернутые от него своей изнанкой. Отсутствие звука, исходящее от них, создавало давление в ушах, физически ощутимую заложенность, которая погребала под собой слабые воспоминания о других днях.
Он отправлял службу в этом капище своего паралича.
Границы его тела истаяли. Он чувствовал дрожь воздуха всей своей поверхностью, словно сама его плоть потеряла плотность, стала проницаемой. Низкий гул подполья проходил сквозь него, не встречая преград. Он ждал, пока отсутствие звуков обретет массу и начнет тупо ломить в скулах. Только после этого.