Ветер выл за обшивкой барака, забиваясь в щели и протаскивая с собой ледяные иглы. Он был полноправным хозяином этой уральской ночи, этого затерянного в бесконечных лесах пятачка земли, который на картах именовался эвакуационным госпиталем номер три тысячи двести восемь. Для Анны Морозовой он был просто конечной станцией, местом, где война продолжалась без разрывов снарядов и криков «ура», тихо и методично, в запахе карболки, гноя и безнадежности. Она сидела на табурете в углу длинной палаты, похожей на нутро выпотрошенной рыбы. Два ряда коек под серыми одеялами, тусклый свет от единственной лампочки под потолком, мечущейся в сквозняке, как пойманный мотылек. Сон был роскошью, непозволительной и почти забытой. Он остался там, в другой жизни, где ее муж, Дмитрий, был еще жив, где письма с фронта пахли не порохом, а табаком и надеждой, и где синий платок, который она сейчас сжимала в кармане своего застиранного халата, был всего лишь подарком, а не реликвией.
Тишина в палате была обманчивой, сотканной из десятков тихих звуков: тяжелого, хриплого дыхания, скрежета зубов во сне, тихого стона, который человек издает уже не от боли, а по привычке. Анна знала их все. Она могла с закрытыми глазами определить, кому из ее подопечных снится дом, а кому – атака. Она поднялась, неслышно ступая валенками по щербатым доскам пола, и подошла к койке у окна. Молоденький лейтенант, почти мальчик, с пробитой грудью, метался под одеялом. Его лоб был покрыт испариной, губы шептали что-то бессвязное. Анна смочила тряпицу в миске с холодной водой и осторожно положила ему на лоб. Он на мгновение замер, открыл мутные глаза, но не узнал ее. Взгляд его был там, в огне и стали, откуда его вытащили. Анна поправила одеяло и отошла. Ее работа состояла из таких вот маленьких, почти бессмысленных жестов, капель воды в море страдания. Помочь, облегчить, сопроводить. Иногда – до операционной. Иногда – до последней черты.
В дальнем конце коридора скрипнула дверь. В палату заглянула Маруся, юная санитарка с испуганными глазами василькового цвета и вечно растрепанными светлыми косами.
«Анна Степановна, – прошептала она, кутаясь в шаль. – Гудок был. Станционный смотритель пробежал. Эшелон подходит».
Анна кивнула, сердце привычно ухнуло вниз, в холодную пустоту. Эшелон. Это слово здесь звучало как приговор. Оно означало новые койки, забитые до отказа, новые лица, искаженные болью, новую кровь на бинтах и полу. Оно означало, что сон отодвигается еще на сутки, а может, и на вечность.
«Готовь приемное, Маруся, – сказала она ровным, лишенным эмоций голосом, который выработался у нее за месяцы на передовой. – Кипяти воду, инструменты. Зови всех, кто на ногах. Я сейчас подойду».
Маруся кивнула и исчезла, ее шаги застучали по коридору, торопливые и полные тревоги. Анна на мгновение задержалась в палате. Она посмотрела на ряды спящих, на это временное, хрупкое перемирие с войной, и достала из кармана платок. Ярко-синий шелк, почти нереальный в этой серой, выцветшей обстановке. Она поднесла его к лицу. Он уже почти не пах Димой, лишь едва уловимо – чем-то далеким, солнечным, довоенным. Но его цвет, цвет ясного неба, давал ей силы. Это был ее якорь, ее молчаливый обет. Он погиб, но она осталась. И ее долг – продолжать. Она аккуратно сложила платок и убрала обратно в карман, под защиту грубой ткани халата. Пора.
Мороз ударил в лицо, как только она вышла на крыльцо. Снег, крупный и липкий, валил с низкого, чернильного неба. В свете фонаря, раскачивающегося у входа в главный барак, он казался пеплом. Вдалеке, прорезая вой метели, натужно пыхтел паровоз. Госпиталь оживал, превращаясь в растревоженный муравейник. Из бараков выбегали санитары с носилками, сестры, закутанные так, что виднелись одни глаза. Их фигуры в белых халатах, накинутых поверх телогреек, казались призрачными в снежной круговерти. Все двигались к железнодорожной ветке, проложенной специально для госпиталя.