Мартовский ветер, сырой и промозглый, терзал голые ветви деревьев на Английской набережной, срывая с них последние, замерзшие капли вчерашнего дождя. Он завывал в печных трубах, пробирался в малейшие щели оконных рам и нес с собой свинцовую тяжесть низких, набрякших облаков, которые, казалось, вот-вот прижмут к самой брусчатке величественные фасады доходных домов. Санкт-Петербург переживал смутное время. Не прошло и месяца с того рокового дня, когда бомба народовольца оборвала жизнь Государя Императора Александра II, и город, вся империя, затаили дыхание, ожидая, что принесет новый день. Тревога висела в самом воздухе, густая и липкая, как туман над Невой, проникая в души людей, от вельмож до последних оборванцев. Но здесь, на Английской набережной, за толстыми стенами и зеркальными стеклами окон, жизнь, казалось, текла своим чередом, подчиняясь заведенному десятилетиями порядку.
Дом под номером семнадцать, массивный, в четыре этажа, с гранитными атлантами, подпирающими эркеры, и строгой лепниной, выглядел неприступной цитаделью спокойствия и респектабельности. Он был свидетелем смены эпох и государей, хранил в своих стенах тайны нескольких поколений своих именитых жильцов и невозмутимо взирал на серые воды Невы, отражая в своих темных окнах вечно спешащее петербургское небо.
Николай Артемьев, смотритель этого дома, знал его душу, как никто другой. Он знал, как скрипит третья ступенька парадной лестницы под тяжелой поступью графа Орловского, как пахнет лавандой и нафталином из квартиры вдовы Барятинской, как по ночам доносится приглушенный кашель из апартаментов ростовщика Хвостова и как поздно порой возвращается, проигравшись в пух и прах, молодой поручик Бестужев. Артемьев был тенью этого дома, его безмолвным хранителем, человеком незаметным, но всевидящим. Его дни были расписаны по минутам, подчинены ритуалам, которые он сам для себя установил и свято соблюдал.
Этим утром, едва забрезжил серый, не обещающий солнца рассвет, Николай Артемьев, как и всегда, начал свой обход. Он был человеком средних лет, худощавым, с тихим лицом, на котором, казалось, никогда не отражалось сильных эмоций. Его движения были выверены и бесшумны. Сначала он проверил котельную в подвале, подбросил угля в ненасытную пасть котла, убедился, что тепло исправно поступает в квартиры господ. Затем, вооружившись влажной тряпкой и щеткой с длинной ручкой, он приступил к утренней уборке парадного холла.
Вестибюль дома был его гордостью. Огромные зеркала в золоченых рамах удваивали пространство, мраморный пол, выложенный черно-белой шахматной клеткой, всегда сиял чистотой, а широкая парадная лестница из каррарского мрамора, с тяжелыми резными перилами из мореного дуба, уходила вверх, в полумрак верхних этажей, подобно застывшей реке. Воздух здесь был прохладным и гулким, пахло воском, холодом камня и чем-то еще, неуловимым и старинным – пылью времен, въевшейся в бархат портьер и дерево панелей.
Николай Артемьев работал методично, неторопливо. Он протер пыль с массивной бронзовой люстры, отполировал медную табличку с именами жильцов, тщательно вымыл мраморные плиты пола. Каждый его вздох, каждый шорох тряпки отдавался гулким эхом в утренней тишине. Дом еще спал. Лишь через час-другой заскрипят двери, зазвучат шаги, и этот величественный вестибюль наполнится жизнью: шуршанием шелковых платьев, скрипом лакированных ботинок, приглушенными разговорами и звонкими приказаниями.
Закончив с холлом, смотритель принялся за лестницу. Он начал с верхнего пролета, медленно спускаясь вниз и протирая каждую ступень. Он знал здесь каждый скол, каждую трещинку на мраморе. Вот эта, у квартиры госпожи Барятинской, появилась, когда грузчики заносили ей новое фортепиано. А вот эту царапину оставил шпорой поручик Бестужев, возвращаясь под утро не в самом трезвом виде.