Осень сорок седьмого года выдалась такой, словно война, забрав свое, решила напоследок выскрести из мира остатки тепла и цвета. Она застряла в горле промозглым кашлем, осела на плечи тяжестью мокрого сукна и глядела свинцовыми, безразличными глазами с низкого, почти касающегося макушек деревьев, неба. Воздух, густой и неподвижный, пах прелой листвой, сырой землей и едва уловимым, въевшимся в самую суть этого времени, запахом тления. Это был запах старых, невыплаканных слез, ржавеющего железа и холодных, давно остывших печей. Аркадий Левандовский знал этот запах лучше, чем запах собственного табака. Он вдыхал его каждое утро, просыпаясь в своей каморке на окраине города, чувствовал его на языке вместе с привкусом горького, заваренного на три раза чая, видел его в тусклых глазах прохожих, спешащих по своим неотложным, мелким делам, которые только и позволяли не думать о делах больших и страшных, оставшихся за спиной.
Телефонный звонок ворвался в эту серую тишину, как удар кнута. Резкий, требовательный, он заставил Левандовского вздрогнуть и оторвать взгляд от мокрого стекла, по которому медленно, словно нехотя, ползли дождевые капли. Он не любил телефон. Этот черный, блестящий от времени аппарат на его столе казался ему вестником дурных новостей, лакированным пауком, терпеливо ждущим, чтобы впрыснуть яд в его и без того отравленное существование. Он снял трубку не сразу, дав трели захлебнуться собственным нетерпением.
– Левандовский.
Голос на том конце провода был знаком. Павел Грачёв, начальник местного отделения милиции в поселке под Тверью. Человек прямой, как устав, лишенный воображения и оттого считавший себя образцом порядочности. Они пересекались раньше, когда Левандовский еще носил форму и имел кабинет с табличкой на двери, а не пропахшую сыростью комнату с видом на кирпичную стену.
– Аркадий Степанович, здравствуй. Это Грачёв. Не отвлекаю?
Вопрос был риторическим. Оба знали, что Левандовского отвлекать не от чего. Его дни были похожи один на другой, как монеты одного номинала: тусклые, тяжелые, безликие.
– Слушаю тебя, Павел. Что-то стряслось? По твоей интонации, не корова у соседки отелилась.
– Остроумие твое при тебе, я смотрю, – в голосе Грачёва не было обиды, только деловитая усталость. – Тут у нас дело… необычное. Ты ведь теперь по частной части?
– По какой есть, – ровно ответил Левандовский.
«Частная часть» – так теперь называлась его жизнь. После сокращения, вежливого, но унизительного, как подаяние, он остался один на один с миром, которому больше не был нужен. Бывший следователь по особо важным делам, теперь он брался за любую работу, которая позволяла платить за жилье и покупать папиросы: искал пропавших мужей, уличал в неверности жен, разыскивал украденных коз. Каждое такое дело было маленьким гвоздем в крышку гроба его самоуважения.
– В общем, так, Аркадий Степанович. Тут у нас имение старое разбирают. Рудневское. Слыхал, может?
– Смутно. Что-то дореволюционное.
– Оно самое. Гнездо бывших. Его под снос определили, там клуб строить будут. Рабочие сегодня веранду ломали… В общем, под половицами нашли.
Грачёв замолчал, подбирая слова.
– Нашли что, Павел? Клад? Фамильное серебро?
– Лучше бы клад. Кости нашли, Аркадий Степанович. Человеческие.
Левандовский молчал, и в трубке повисло тяжелое, наэлектризованное ожидание. Кости. Это слово, короткое и сухое, как щелчок затвора, мгновенно изменило все. Серая муть за окном обрела смысл, а запах тления – источник.
– Сколько? – наконец спросил он. Голос его стал другим: собранным, лишенным всякой иронии.
– Пока что… троих насчитали. Скелеты. Старые, земля в них вросла. Я таких дел отродясь не видел. Тут не по нашей части, понимаешь? Это копать надо, в прошлое лезть. А у меня тут два участковых на весь район, и те вчера пьяного тракториста ловили. Городских вызывать – шум поднимется на всю область. А дело темное, старое. Мне бы разобраться по-тихому для начала. Понять, что к чему.