Деревня Уголич утопала в вечных сумерках. Не в тех, что приходят с закатом и уходят с рассветом, а в тех, что стелятся по низинам, цепляются за остроконечные крыши кривых изб и прячутся в глубине старого, подгнившего леса. Воздух здесь всегда был влажным и тяжёлым, пахнущим прелой хвоей и дымом. Именно дым был душой Уголича. С наступлением темноты каждая печная труба начинала изрыгать густые, смолистые клубы. Топили не ради тепла – осенние холода были пока терпимы. Топили ради шума.
Правило было простым и незыблемым, как каменный фундамент: «Пока ночь черна – пусть в печи огнь». Его вбивали в детей с тех пор, как они начинали понимать слова. Шум горящих поленьев, шипение смолы, гулкий треск раскалённой глины – это был щит. Щит от Шептуна.
Его никто не видел. Он приходил к тому дому, где в трубе не вился дымок и в поддувале не плясали оранжевые язычки. Он не ломал двери. Не царапался в ставни. Он просачивался сквозь щели в полу, сочился из-под порога, как черный, беззвучный туман. Он садился у изголовья спящего нарушителя и начинал шептать.
Старики, чьи лица были изрезаны морщинами глубже, чем колеи на деревенской дороге, говорили, что в его шёпоте не было угроз. Не было проклятий или насмешек. Была только правда. Та, что человек годами хоронил в самых тёмных, самых заброшенных чуланах своей души. Там, куда боится заглянуть даже он сам.
Шептун нашептывал жене о тайном облегчении, которое она почувствовала в день смерти вечно ворчащей свекрови. Мужу – о холодной ненависти к его кривоногому сыну, который никогда не станет настоящим оплотом рода. Дочке – о том, что её некрасивость – не дар природы, а следствие старого, забытого всеми падения в колодец, которое навсегда искалечило не только тело, но и душу.
Наутро нарушитель просыпался седым. Не поседевшим – абсолютно белым, будто его окунули в известь. В глазах его не оставалось ничего, кроме выжженной пустоши. Он не плакал, не кричал, не сходил с ума. Он просто тихо угасал в течение нескольких дней, как головня, в которой не осталось ни искры. Правда Шептуна выедала его изнутри, оставляя лишь пустую, хрусткую скорлупу.
И вот в этот богом забытый уголок судьба занесла молодого кузнеца Левона. Он был с юга, откуда дули тёплые ветра и где солнце прожигало небо до самого вечера. Сильный, широкоплечий, с громким смехом и ясным, уверенным взглядом, он казался существом с другой планеты. Он купил старую, покосившуюся кузню на отшибе и с жаром принялся за работу. Стук его молота о наковальню звучал дерзким вызовом гнетущей тишине Уголича.
Когда сосед, древний, как мох, дед Архип, рассказал ему о Шептуне, Левон лишь отмахнулся.
–Сказки для пугливых баб, – усмехнулся он, вытирая пот со лба. – Ночью нужно спать, а не дрова жечь. От шума голова болит.
Первую свою ночь в Уголиче он проспал богатырским сном, не истопив печь. В доме было тихо, лишь слышалось его ровное дыхание.
Утром его нашли соседи, встревоженные непривычным безмолвием из-за стены его кузни. Дверь была не заперта. Левон сидел на голом полу, прислонившись спиной к почерневшей от времени стене. Он обхватил колени руками и бездвижно смотрел в пустоту. Его густые, чёрные как смоль волосы стали белыми, словно их посыпали первым зимним снегом. В его глазах, ещё вчера таких ясных, теперь плескалась мутная, мёртвая вода. В них не было ни мысли, ни ужаса – лишь абсолютное, всепоглощающее ничто.
Но, в отличие от других, Левон не умер. Он не угас. Спустя неделю этого оцепенения он вдруг поднялся и, пошатываясь, побрёл в кузницу. Он работал молча, механически. Молот поднимался и опускался с прежней силой, но в его движениях не было души. Люди, заглядывая к нему, шептались: «Шептун сказал ему что-то ужасное. Не просто грех какой-то, а душу наизнанку вывернул».