Осень приближалась к середине, и воздух уже наполнился густой серой тишиной. Первопрестольск жил в своём порядке: влажном, размеренном, без лишних звуков.
Служебный автомобиль Аркадия Ладогина неторопливо двигался по улицам. За окном тянулся дождь – несильный, но упрямый. Из радиоприёмника в машине раздался голос диктора:
– Сегодня седьмое октября две тысячи шестьдесят первого года, – произнёс он с ровной выверенной интонацией. Небо низко висело тусклым свинцом, а тонкий, почти прозрачный туман стелился влажной вуалью, стирая границы между зданиями и временем. Город казался выцветшим и усталым. Осень вступила в права без громких заявлений – сдержанно и неизбежно. Ни ярких листьев, ни солнца – лишь серая равномерность и тихая прохлада.
Капли стекали по стеклу, напоминая старые письма, которые кто—то стирал с уверенной равнодушностью. Без слёз и пафоса – просто вода. Она стекала по кузову, шуршала под колёсами, стучала по крышам припаркованных машин. Листья, подхваченные ветром, кружились в подворотнях, словно мелкие заговорщики, знающие, где спрятаться от камер наблюдения.
Аркадий Ладогин сидел на заднем сиденье, слегка откинувшись назад. Высокий, подтянутый, с коротко стриженными тёмно—русыми волосами и ранней сединой на висках, строгими чертами лица и серыми глазами, он выглядел собранным и уставшим одновременно. Его ладони покоились на коленях. В машине было тепло, но холод внешнего мира, который он недавно покинул, ощущался куда глубже обычной температуры.
Совещание в Главном административном комплексе – массивном здании с прямыми углами и равнодушными окнами – закончилось час назад, однако слова продолжали вращаться в его голове, словно неохотно остановленный механизм.
Голова государства – так в Славянской Федеративной Социалистической Республике (сокращенно СФСР), официально называли руководителя страны – человек неопределённого возраста, говорил голосом, интонация которого была вымерена, будто давление в водопроводе. Он объявил начало новой линии. Формулировка была нейтральной, почти медицинской: «Радикальные меры по стабилизации социума и стимулированию традиционной демографической модели». Ни крика, ни угроз – только ровный, уверенный, мёртвый голос.
Аркадий не делал записей. Просто слушал. И вдруг почувствовал, как внутри что—то едва заметно пошатнулось. Не убеждения – он уже давно ни в чём не был уверен. И не страх – он научился с ним жить. Что—то другое, словно под кожей внезапно завибрировала струна, к которой никто не прикасался.
За окном проплывали улицы. Первопрестольск в это время года был особенно красив – своей особой, сдержанной красотой, заметной лишь из окна автомобиля с тонированными стёклами. Улицы широкие, светофоры мигают мягким светом, а мокрый асфальт отражает фонари, будто город ведёт разговор с самим собой. Старые дома, выстроенные до всех реформ и революций, стояли, не осознавая, в каком веке живут. У этих зданий было собственное равнодушие – кирпичное, надёжное, вековое.
Проезжая мимо домов с флагами, Аркадий вспомнил, как в детстве его водили в парк у библиотеки. Там росли старые клёны, а на лавочке всегда сидел мужчина с книгой. Теперь на месте парка находилась стоянка для беспилотников, клёны выкорчевали, а лавку, вероятно, заменили чипованной скамьёй для общественного наблюдения.
Аркадий чувствовал усталость и глухое ожидание. Ни мыслей, ни решений – лишь неясное ощущение, что что—то сдвинулось и обратно уже не вернётся.
Машина свернула на набережную. С обеих сторон тянулись здания в стиле восстановленного неофутуризма – стекло, бетон, вертикальные сады, якобы призванные поддерживать «психоэкологический баланс». Но Аркадий знал, что баланс давно был нарушен. Внутри этих зданий располагались департаменты и комитеты, производившие аккуратный, рационально дозированный страх.